— Разве вы не думаете, что эти десять лет были нужны ему для того, чтобы изучить его искусство?
— Да ведь он не мог изучать, так как ему никогда не давали играть. Его имя стало насмешкой, шуткой на театральной афише; дирекция говорила ему, что он ни на что не годится; а когда он обращался к другой дирекции, та находила, что у него нет репертуара!
— Но почему же он не был счастлив, когда пришло счастье?
— Не думаете ли вы, что бессмертная душа может удовлетвориться счастьем? Но зачем же говорить об этом? Ваше решение бесповоротно! Мои советы излишни! Нет другого учителя, кроме опыта, а опыт капризен и лицемерен, совсем как учитель в школе; одни всегда получают похвалу, другие наказание; вы родились получать похвалу; не думайте, что я говорю это, соображаясь с вашим происхождением; я достаточно опытен, чтобы не приписывать этому ни добра, ни зла; здесь это совсем безразлично, потому что здесь один человек стоит другого! Я желаю, чтобы вам повезло возможно скорее! Вы, думается мне, заслуживаете этого.
— Но разве у вас нет уважения к вашему искусству, величайшему и прекраснейшему из всех искусств?
— Его ценность преувеличивают, как все, о чем люди пишут книги. Оно опасно, потому что может вредить! Хорошо сказанная ложь может произвести впечатление истины! Оно — как народное собрание, в котором решает необразованное большинство. Чем поверхностней, тем лучше; чем хуже, тем лучше! Я не хочу этим сказать, что оно не нужно!
— Не может быть, чтобы это было ваше мнение!
— Это мое мнение, но отсюда еще не следует, что оно справедливо.
— Неужели же у вас действительно нет никакого уважения к вашему искусству?
— К моему? Почему бы мне мое искусство уважать больше, чем чужое?
— И вы играли глубочайшие роли; вы играли Шекспира? Вы играли Гамлета? Неужели же вы никогда не были глубоко потрясены, произнося монолог «Быть или не быть»?
— Что вы подразумеваете под глубиной?
— Глубокомысленное, глубоко задуманное!
— Говорите яснее! Глубокомысленно ли будет сказать так: «Покончить ли мне с жизнью или нет? Я охотно сделал бы это, если бы знал, что бывает после смерти, и это сделали бы и все другие; но мы не знаем этого и потому не лишаем себя жизни». Это глубокомысленно?
— Нет, не очень!
— Ну вот! Вы, наверно, уже думали когда-нибудь о том, чтобы лишить себя жизни! Не правда ли?
— Да, это, должно быть, бывало со всеми.
— Почему же вы не сделали этого? Потому, что вы, подобно Гамлету, не могли решиться, не зная, что будет потом? Были ли вы так глубокомысленны?
— Конечно нет!
— Значит, это просто банальность! Одним словом это… как это называется, Густав?
— Это старо! — прозвучало в ответ от часов, где, казалось, ожидали реплики.
— Это старо! Но если бы поэт явился с допустимым предположением о будущей жизни, тогда это было бы ново!
— Разве все новое так превосходно? — спросил Ренгьельм, который весьма пал духом от всего нового, что ему пришлось услышать.
— У нового, по меньшей мере, одна заслуга, именно та, что оно ново! Попытайтесь продумывать собственные мысли, и вы всегда найдете их новыми! Поверите ли, что я знал, прежде чем вы вошли в дверь, о чем вы спросите, и что я знаю, о чем вы меня спросите теперь, когда мы дошли до Шекспира…
— Вы странный человек; я должен сознаться, что вы правы в том, что говорите, хотя я и не могу согласиться с этим.
— Ну-с, что вы думаете о речи Антония у тела Цезаря? Разве она не замечательна?
— Об этом я как раз хотел вас спросить. Вы как будто читаете мои мысли!
— Ведь я вам это только что сказал. Да и странно ли, когда все люди думают одно и то же или, по меньшей мере, говорят одно и то же? Что же вы здесь находите глубокого?