Выбрать главу

— Как по-твоему, — спросила его Камилла, — они зарабатывают себе на жизнь?

— Конечно, — ответил он, — это чудовищно, но это так.

На память ему пришла поговорка, гласящая, что, если женщине не удается отдаться, она всегда может продаться. Банальность этих слов гипнотизировала его. И в довершение всего гостиница, давшая им приют, называлась «Три волхва». Почему «Три волхва»? Он прислушался к мерному дыханию Камиллы. «Когда-нибудь ты еще будешь с сожалением вспоминать те минуты, когда подымался с ней по лестнице гостиницы «Три волхва». И она предстанет перед тобой, как сама юность. Невозвратимая пора юности. Тебе будет пятьдесят лет. Ты пройдешь мимо и спросишь: «А где гостиница «Три волхва»? Не здесь?» — «О, сударь, ее уже давным-давно снесли. Разбили на ее месте садик. Чтобы побольше было свежего воздуха. Для ребятишек…» Для ребятишек, которые родятся через двадцать лет. Как длинна жизнь! Тридцать лет назад твоему отцу исполнилось в Париже двадцать лет. Он любил кататься по Марне в лодке. Он пел «Сердце Нинон, милое сердечко!»

Из соседнего номера до Симона донеслись голоса. Он отодвинулся от Камиллы и прильнул ухом к стене. Мужской голос произнес:

— Надо же иметь такое имечко — Серафима! Не каждый день встречается…

Женский голос ответил:

— Это меня в приюте монахини так окрестили.

Мужской голос:

— Могли бы получше найти.

Женщина ответила, что очень уважает монахинь:

— Они для меня, знаешь, сколько добра сделали!

Мужчина ответил, что монахини своему делу преданы. Он тоже их уважает. Не то чтобы он в церковь ходил, но человек он верующий, люди без веры настоящие звери. Она называла его «волчоночек». Должно быть, это были не случайные знакомые. Симон почему-то решил, что мужчина торгует птицей на Центральном рынке. Сегодня для него праздничная ночь. Быть может, ради такой ночи он и торгует птицей. Симон услышал за перегородкой щелканье выключателя, потом стоны, которые показались ему какими-то странными и слишком уж затянувшимися. «Я ведь ничего не знаю о любви. Все это ужасно. И это называется «Три волхва»! «Три волхва»! И мы будем с сожалением вспоминать об этом. «Три волхва»… Он резко отодвинулся от стены. Через тоненькие занавески проник яркий белый луч. Он узнал характерный лязг поливочных машин, который был для него подлинным шумом Парижа, уже наполовину забытым после переезда в Сен-Реми. Потом с грохотом рухнула целая лавина ящиков и корзин. Тот запах, который он почуял на станции «Шатле», заполнил весь номер, став в этот предрассветный час острее, став запахом деревни, каким он, в сущности, и был. Те двое за стеной снова начали болтать. Кто эти люди, этот Париж, которого он так никогда и не узнает? Да и к чему? Он и без этого обойдется. Настанет день, когда он будет объяснять своим ученикам строчку Аполлинера: «Ее он вывез из борделя, когда прощался навсегда с Формозой». А ученики только того и ждут, чтобы засыпать его своими идиотскими вопросами: «А вы, господин учитель, были в борделе?» Я им скажу: «Нет ни одной застольной песни, написанной пьяницей».

Его левая рука лежала на животе Камиллы. Лежала нежная и тяжелая, как лапа уснувшей кошки… «Я продолжу урок: «Многих людей я знал, недостойных своей судьбы, несчастных, как мертвые листья, глаза у них тлели, словно уголья, сердце дрожало, как дверь на петлях».

Но с ним так не будет. Сердце его не будет дрожать. Он сам удивился тому покою, который пришел на смену страху и тоске. Если бы только эта ночь могла быть первой в чреде тысячи схожих с нею ночей…

В его мозгу складывался новый образ, образ многих тысяч ночей, проведенных вот так, возле Камиллы. Он тут же начал в уме подсчитывать: «Скажем, примерно сорок лет… Десять лет — это будет три тысячи шестьсот пятьдесят ночей, четырежды ноль, — четырежды двадцать пять, два в уме… четырежды шесть — двадцать четыре и два, это двадцать шесть, пишу шесть, два в уме, четырежды три — двенадцать и два — четырнадцать: четырнадцать тысяч шестьсот ночей, скажем, пятнадцать тысяч или чуть больше». И страх снова сжал его грудь. Он понял, что между этой ночью, которая кончалась сейчас, здесь, рядом с Камиллой, и их последней ночью — через сорок, через пятьдесят лет будет отныне лишь одно Время. Еще вчера вечером Время текло при Камилле слишком быстро и слишком замедляло ход вдали от нее, оно то рвалось вперед, как поток, то растекалось мутной лужей, но все-таки текло… Это было живое, сулившее что угодно время. А сейчас…