Он наклонился над Камиллой и поцеловал ее полуоткрытые губы. Ему так хотелось сказать ей что-нибудь милое. Он шепнул:
— Ну, хорошо спалось тебе, котеночек?
Она сказала, что ей снился сон, только она не помнит какой. А он проснулся уже давно, что он делал, лежа в темноте с открытыми глазами? Считал! Да, да, считал…
— Ты можешь представить себе пятнадцать тысяч ночей? Не боишься?
— Чего?
Она приподнялась на постели, натянув на плечи конец грубой гостиничной простыни, пригладила волосы. В потемках лицо ее казалось незнакомым.
— Не боишься, что… что это будет слишком долго?
— Зачем ты так говоришь? Я об этом не думаю. А если и думаю, то, наоборот, ничуть не боюсь. А ты боишься… боишься всех этих ночей со мной?
— Вовсе не тебя я боюсь, — нежно сказал он, — а боюсь себя. Каким я буду через десять тысяч ночей? Не знаю. Одно бесспорно, не таким, как сейчас. Так не бывает.
— Ты несчастлив?
— Да нет же, счастлив.
Он берет ее в объятия и прижимает к себе. Ему так хочется, чтобы она поняла, что в ней — и начало и конец всего. Что с нею он победит время и смерть.
Натянув одеяло на голову и лежа рядом с Камиллой, в этом искусственном полумраке, он начал говорить, произносил какие-то ничего не значащие для посторонних слова, черпая их из тайного словаря влюбленных, который выработался у них за полгода. Чистота этих слов восхищала обоих. Камилла, слушая их, всегда мечтала о безукоризненно прекрасных движениях, о кружевах, о бабочках, порхающих в солнечном луче. Теперь они лежали рядом не шевелясь, как две фигуры каменного надгробия в фамильном склепе, где покоятся верные супруги.
— Что это с тобой было? — спросила она.
— Да ничего. Какое-то чувство страха. Чисто физическое. Просто от нехватки воздуха. Может, во сне. Иногда я даже кричу во сне. А главное — всегда один и тот же сон. Что-то меня душит. Самое обычное сновидение. Всем или почти всем это снится.
— Я не замечала, чтобы ты кричал.
— И не могла заметить. Ведь это первая наша с тобой ночь. Еще заметишь, не беспокойся…
Она сказала, что любит его.
Он сказал:
— Люблю тебя.
Он попытался вложить в эти слова все, что знал и представлял о любви, все, что он навыдумывал с того дня, когда впервые услышал слово «любовь». Он повторял: «Люблю тебя, люблю», стараясь, чтобы слова эти вобрали в себя все воспоминания о Камилле, ее жесты, цвет ее платья, угол улицы, браслетку, которую он ей купил и которая была его первым подарком женщине и единственным подарком Камилле.
— Знаешь, — наконец произнес он, — я считаю, что очень, очень хорошо, что как раз вчера мы решили… то, что мы решили. Позже мы будем говорить: это было в вечер «Потемкина».
Она ответила не сразу, но потом сказала каким-то необычайно серьезным тоном, — во всяком случае, ей хотелось, чтобы ее слова прозвучали торжественно:
— Если бы ты меня не удержал, у меня хватило бы духу уйти от тебя навсегда. Да, да. Я должна тебе это сказать.
Он пробормотал что-то: попросил у нее прощения. Но теперь он был уже по ту сторону прежней жизни. Страх ушел. Симон видел, как он уходит — так уходит море, местами быстрее, местами медленнее, обнажая глубины невиданного цвета, а главное — совсем не такие, какие ты ожидал увидеть. Но через минуту все уже блещет, все отмыто, все — сплошное солнце.
— О чем ты думаешь? — спросила она.
— Ни о чем.
Это неправда, что он ни о чем не думает. Но они еще слишком чужие друг другу, слишком мало было у них ночей и дней, чтобы он отважился показаться в ее глазах смешным и рассказать ей, о чем он думает, ибо он все еще верит, что все великие чувства смешны.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1939
УЧЕНИЕ
Вторая рота первого батальона нехотя шагала по ровной дороге, будто с умыслом медлила перед крутым подъемом, когда придется напрячь мускулы, оттягивая ремень винтовки, от которого ноет плечо. Кто-то в первом ряду затянул:
— «Она любит смеяться, и пить она любит, и петь она любит, как мы».
— Стараются, фанатики! — заметил Прево, нарочно погромче, чтобы слышали соседи.
— Это и есть красивая война, — сказал Симон, — истинно французская, черт ее побери!
Когда рядом шел Прево, у Симона всегда становилось веселее на душе. Присутствие Прево вносило светлый луч в тусклый колорит армейского существования. Несколько дней Симон все пытался вспомнить, где он уже видел это лицо, почти неузнаваемое под каской времен первой мировой войны. Оказалось, что это тот самый рыжий парень, который выступал на просмотре «Броненосца «Потемкин». Симон с облегчением почувствовал, что теперь этот бретонский город и взвод, в нем пребывающий, перестали быть чем-то отвлеченным, неведомым. Прево сразу восстановил связь с реальной жизнью, с тем, что было реальной жизнью Симона до того сентябрьского утра 1939 года, когда снова пришлось надеть шинель небесно-голубого цвета, удивительно напоминавшую военную форму, которую носил еще его отец в 1917 году, так что порою трудно было даже понять, кто ты, к какому поколению принадлежишь, для какой войны предназначен. «Конечно, — сказал он Прево, — я прекрасно помню вечер, когда показывали «Потемкина». У меня есть на то особые причины, а впрочем, даже если бы их и не было, трудно забыть день, когда впервые увидел «Потемкина». И все-таки, говоря по правде, если бы не твоя шевелюра, ни за что бы тебя не вспомнил. Ты так и остался у меня в памяти как рыжий парень, который нам показывал «Потемкина».