Выбрать главу

Прево четыре года проучился в одном из провинциальных университетов и жил на стипендию. Если бы не рыжие волосы, выделявшие его среди всех, он был бы для Симона одним из многих солдат взвода, в которых — несмотря на неуклюжую шинель и классическую каску, увековеченную на десятках монументов жертвам мировой войны, — нельзя было не признать парижских студентов, каких он сотни раз видел где-нибудь на террасе кафе Латинского квартала или склоненными над курсовой работой за столом в Сорбонне.

Прево утверждал, что небесно-голубая шинель, которую на него напялил каптер, вряд ли руководствовавшийся при этом дружескими чувствами — поскольку большинство солдат взвода получили шинели желто-песочного цвета, — не была обыкновенной шинелью, хранившейся в нафталине со времен оккупации Рура… Нет уж, она наверняка принадлежала какому-то солдату, погибшему под Верденом. «Кровь они отмыли специальным составом, чтобы казенное добро зря не пропадало, — пояснил Прево. — Они люди оборотистые, все предусмотрели. Так что гляди на меня во все глаза: а вдруг это старье прямо с плеч «неизвестного солдата»! Шинелька-то на мне, а обмотки там, под Триумфальной аркой. В общем, они его, беднягу, надули. Шинель припрятали, а личный знак выбросили…»

И в самом деле, во взводе, состоявшем из курсантов, обучавшихся в школе командного состава, все были выряжены так, что по вечерам, когда они возвращались в казарму, окутанные пеленой ноябрьского тумана, какой-нибудь участник войны 1914–1918 годов вполне мог бы счесть себя жертвой галлюцинации и увидеть воочию призрак «своей» войны. Галстуки, аккуратно смазанные грубые башмаки, винтовки Лебеля, каски — все говорило о том, что история повторяется вплоть до мелочей.

— А песня неплохая! — вдруг вспомнил Прево. И тихо замурлыкал: — «Она любит смеяться, и пить она любит, и петь она любит, как мы».

— А все-таки это черт знает что, — сказал Симон. — Мой отец тоже, прежде чем его отправили на фронт, месяца четыре валандался в тылу с такой вот пушкой и с котелком… Это становится дурной привычкой. Входит в жизнь…

— Благородная военная традиция, — усмехнулся Прево. — Может, и дедушка тоже?

— Представь, ты угадал! Дед мой попал в плен под Седаном. Заслужил медаль участника сухопутных и морских кампаний — она у нас висела в рамке.

— Одна война проиграна, другая выиграна, а теперь будет самая-рассамая решающая…

Песня заглушала их голоса, залихватский ее напев вился над серой колонной, растянувшейся вдоль дороги, как призрак войны, сотканной из кружев, любви, молодечества и хмельного вина. Симон на минуту остановился и стал возиться с обмотками, стараясь стянуть их потуже. Сзади уже кричали:

— Эй, там, впереди! Давай двигайся! Да чего на него глядеть! Шагай, да и все!

— Послушай, Симон, устроимся где-нибудь в сторонке. Надо поговорить, — сказал Прево, понижая голос.

Колонна начала подъем, направляясь к пустынному плато. Там, на плато, в терновнике, они вырыли за последнюю неделю несколько рядов траншей, ходов сообщения, окопчиков для ручных пулеметов. Свежевскопанная земля, туман, дымок от холостых патронов — все это создавало пейзаж, неотличимый от картинок, которые можно увидеть на пожелтевших страницах «Мируар» или «Иллюстрасьон».

«Фанатики», шедшие во главе колонны, в упоении орали:

«Взбирайся, лодырь, на горку, не спи, раз-два-три!»

Младший лейтенант, шагавший справа от взвода с сигаретой в зубах, являл собою олимпийское безразличие. Он вызывал у подчиненных противоречивые чувства: с одной стороны, конечно, многие хотели бы шагать вот так, без мешка, без винтовки, быть свободными, как ветер, а с другой стороны, его-то уж наверняка не минует весеннее наступление. Симон тяжело переставлял ноги. Как глупо таскать этот котелок, который никогда ему не пригодится, но над которым он трудился каждое утро с пяти до пяти тридцати, надраивая его до блеска. Как больно бьет по спине тяжелый вещевой мешок! Он вспотел.