— Наверно, это неправда, — заметил Прево. — Иначе они бы знали.
— А может, они и знают?
— Нет, — сказал Прево. — Они вели бы себя по-другому. Все было бы по-другому. А это все то же, что мы уже видели…
У въезда в деревню дорога делала крутую петлю, возле которой образовалась пробка. Большим грузовикам приходилось маневрировать, чтобы дважды развернуться. Какой-то сержант, размахивая карманным фонариком, что-то кричал, но слова его тонули в грохоте грузовиков, то включавших, то выключавших скорости. Симон и Прево прижались к стене какой-то фермы. Один из грузовиков неожиданно дал задний ход. Люди, сидевшие под брезентом, закричали, зачертыхались.
— Что такое? — воскликнул Симон. — В чем дело?
Он видел при свете фар изодранную в клочья афишу, оповещавшую о том, что летом здесь гастролировал цирк. Прошло несколько секунд, прежде чем он заметил среди группы жестикулирующих, толкающихся людей Прево, лежавшего на земле почти у самых его ног.
— Задело его, — сказал кто-то. — Эх, черт! Надо же было так задеть! Придется отнести его на ферму.
Симон услышал еще, как кто-то сказал:
— Жив пока. Внутреннее кровоизлияние. В таких случаях ничего не поймешь. Он еще дышет. Но протянет недолго. И чего он здесь торчал!
Симон настолько оторопел, что ничего не чувствовал. Он машинально пошел за солдатами, которые подняли Прево и понесли на ферму. Он услышал, как кто-то сказал:
— Вы мне испачкаете покрывало!
— Ну так сними, бабушка, свое покрывало. Да поживее, черт подери!
Крестьянская кровать оказалась чересчур высокой. Пришлось уложить Прево на три соломенных стула. В комнате горела лишь крохотная керосиновая лампа и было почти темно.
— Вот уже два дня, как нет тока, — сказала женщина. — Я никуда не пошла. Слишком я старая. А скотина вся разбежалась.
— Вот скупердяи, — заметил один из солдат, — только и думают о своей мошне!
— Боюсь, что ему ничем нельзя помочь, — сказал кто-то, обращаясь к Симону.
Только тут Симон увидел лицо Прево, перепачканное землей, смертельно бледное под шапкой рыжих волос, и понял, что произошло. Он нагнулся к раненому и в тревоге прошептал:
— Рыжий! Рыжий! — Симон ведь никогда не звал его по имени. И тихо добавил: — Но какой идиотизм! Какой идиотизм!
Он взял помертвевшую руку, свисавшую с импровизированного ложа, приподнял ее и осторожно сжал ладонями.
— Вам, может, чего-нибудь надо? — спросила старуха. — Только вот горячего у меня ничего нет.
Симону показалось, что грудь Прево слегка приподнялась. Он нагнулся к нему и, приблизив губы к самому его уху, перепачканному кровью, прошептал:
— Знаешь, Рыжий, а слух-то подтвердился! Насчет России — подтвердился!
Впоследствии он не раз убеждал себя, что в эту минуту на побледневших губах промелькнула легкая улыбка.
Старуха подошла к ходикам.
— Что вы делаете? — спросил Симон.
— Так уж положено.
И она остановила маятник. Человек, сказавший, что Прево уже ничем нельзя помочь, спросил Симона, знает ли он покойного.
— Да, — сказал Симон, — это мой товарищ.
Только тут Симон заметил, что у спрашивавшего нашивки военного врача.
— В таком случае возьмите его документы.
— Хорошо, — сказал Симон, но не двинулся с места, потрясенный внезапностью случившегося; в его представлении это никак не вязалось с тем, что может произойти на войне.
— Вы здесь один? — спросил врач.
— Фактически да, — сказал Симон.
— Хотите, я возьму вас с собой? Здесь нам больше нечего делать.
— Спасибо, — сказал Симон.
Он постоял еще немного, глядя на покойника. Он пытался собрать воедино все воспоминания о Прево, но, потрясенный новым для него зрелищем внезапной смерти, не мог сосредоточиться. Наконец образ Прево, стоящего на авансцене желтого зала в Бельвиле, возник в его памяти, и тут же возник другой образ — образ пены, поднятой винтом «Потемкина». Слезы застлали Симону глаза. И он поспешно вышел, забыв взять документы покойного.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
1944
РАЗГОВОР В ПОЕЗДЕ
Когда подъезжали к Мелэну, стало совсем темно, зажглись синие лампочки, поезд замедлил ход, затем с лязгом и грохотом остановился. Где-то далеко впереди пыхтел паровоз. Под чьими-то поспешными шагами посыпались камешки насыпи. Зазвучали голоса, эхом раскатывавшиеся по ночному, безмолвному лесу. Пассажиры сразу распознали немецкую речь. Разговоры прекратились, каждый думал о своем. Шаги замерли. Кто-то в купе прошептал: