— Да, вот до такого Стендаль, пожалуй, не додумался бы! — сказал он.
— Отчего же, — возразила она. — Если бы он был заядлым курильщиком и ему нечего было бы курить, то, наверно, додумался бы!
— Через десять лет, — сказал Симон, — все это покажется совершенной нелепостью. Людям непонятно будет, в чем заключался героизм человека, отказавшегося от последней сигареты, чтобы спеть «Марсельезу»… А ты сама до войны могла бы увидеть в этом что-то героическое? Или, скажем, представить себе, что радость любви можно сравнить с радостью, какую доставляет пачка сигарет, выкуренных спокойно за один вечер?.. Ах, нет, мы станем выдуманными героями… Героями безупречными…
— Откуда такая горечь?
— Нет, это не горечь. Я просто хочу сказать, что людям нужны поучительные истории. Я не виню их за это. Мне такие истории тоже нужны.
Они засиделись за беседой и выпили всю бутылку, куря сигарету за сигаретой. У обоих кружилась голова. Она рассказывала ему о своем детстве, затем о различных происшествиях в их организации — в Тулузе, в Лионе, в Париже, в Марселе; все это больше походило на безобидные сплетни, словно речь шла не о юношах и девушках, которые с риском для жизни перевозили бомбы и листовки, а лишь о том, как бы получить продвижение по служебной лестнице или избавиться от неугодных им людей, о начальниках, злоупотребляющих своим положением. Симон рассеянно слушал Жюстину. Он смотрел на нее из-под полуопущенных век и при свете свечи видел женщину, совсем непохожую на ту голубую маску, которая привлекла его внимание в коридоре поезда, — теперь она отчасти утратила свою безупречную красоту, как он это про себя назвал, и стала более человечной, более земной. Уже сейчас видно было, где через десять или через двадцать лет — в зависимости от того, как сложится ее жизнь, — пролягут возле глаз морщинки. Жюстина забралась на стол с ногами и сидела, упершись подбородком в колени, так что видны были плиссировка и кружево нижней юбки. Неожиданно Симон сказал:
— Ну хватит, мы уже решили все вопросы.
Он обнял ее и поцеловал. Дешевая свеча потрескивала, она то вспыхивала, то почти гасла. Жюстина высвободилась из его объятий, открыла дверь в спальню, стащила покрывало с кровати и вытянулась на ней, сложив руки крестом, закрыв глаза. Свеча через открытую дверь освещала желтое распятие и стеганое одеяло того же цвета в кружевном пододеяльнике. Голова Жюстины лежала в окружении вытканных птиц и мельниц.
Свеча стала догорать.
— Послушай, дорогой, — сказала Жюстина. — Я не знаю, где тут лежат свечи, поэтому давай скорее устраиваться на ночь.
Она подбежала к зеркальному шкафу. Когда она открыла дверцу, комнату наполнил запах лаванды. Симон смотрел, как Жюстина ходит по комнате, любовался ее быстрыми, точными движениями. Ее силуэт смешно скользил по фамильным портретам.
— Встань же наконец, султан, — сказала она.
Симон помог ей расстелить простыни. Они, видимо, давно лежали без употребления — складки никак не расходились. Жюстина задула свечу, от которой пахло церковным воском, и они долго лежали рядом, едва касаясь друг друга. Симон пытался вспомнить уличные шумы Парижа, заглушенные войной. На ночном столике часы их отстукивали минуты, которых оставалось не так уж много.
— Расскажи мне что-нибудь, — попросила она, — точно мы с тобой были знакомы когда-то и встретились через много лет.
— Если бы мы встретились с тобой через много лет, я, наверно, ничего бы тебе не стал рассказывать…
— А представь себе, что ты все же хочешь мне что-то рассказать…
— В таком случае надо сначала придумать нам какое-то прошлое.
— Придумай.
— Так вот, лет двадцать назад, во время оккупации, я ехал из Лиона в Париж, и в поезде…
Он внезапно умолк. Она спросила, почему он не рассказывает дальше. Он молчал. Он не мог ей сказать, что, произнеся эту фразу, понял, что только о Камилле и только с Камиллой мог бы так говорить. Жюстина была для него чем-то вне времени и пространства. У нее не было ни прошлого, ни будущего. Он мог без боли смотреть на ее виски, которых первыми коснется старость.
— Забудем о прошлом, — наигранным тоном сказал он.
Она рассмеялась и, склонившись над ним, покрыла его лицо поцелуями. Он сжал ее в объятиях. Наслаждение, которое он познал с ней, показалось ему ни с чем не сравнимым. А когда она наконец заснула и он отодвинулся к краю кровати, на прохладную простыню, он подумал: это ощущение счастья объясняется, видимо, тем, что он не увидит, как она будет стареть, не увидит, как она будет умирать… словом, объясняется тем, что она не представляет для него проблемы. Впервые он проведет всю ночь с другой, не с Камиллой. Он вспомнил, чем была для них ночь в гостинице «Три волхва». Если бы он был тогда таким, как сейчас, Камилла не задержалась бы в его жизни и он лишь с нежностью вспоминал бы о ней. Он не жалел, что пустился с ней в плаванье на корабле, вспенивавшем, словно «Потемкин», воду. Он в любую минуту мог вызвать перед своим мысленным взором образ прямой дороги, по которой он будет идти меж елей до самого конца жизни. Только сейчас эта картина стала казаться ему чересчур романтической. Он не без грусти взирал на нее, и грусть эта была рождена не воспоминаниями — скорее, то была грусть от сознания понесенного поражения, а в чем оно заключалось — Симон и сам не знал. «Как бы то ни было, — подумал он, — а я люблю ее, в ней моя жизнь, и никогда между мной и любой другой женщиной не возникнет таких уз, которые порой причиняют мне боль, душат меня. На стороне Камиллы всегда будет преимущество совместно прожитых лет — и каких лет!.. Невозместимых. Лет, насыщенных мечтами. Но вот я здесь. Я познал наслаждение с Жюстиной, и я не чувствую укоров совести».