Я так и замер, слушая песню. Слышал ее где-то, а когда, и не помню, но она не произвела на меня никакого впечатления. Теперь, вполголоса спетая на берегу тихой речки этим удивительным великаном, она показалась мне чем-то необычным, перевернула мне душу, погнала откуда-то от самого сердца к глазам слезы, мне хотелось слушать ее и слушать, а Поликарп с глубокой грустью повторил припев и, словно застеснявшись, начал оправдываться:
— В детстве услышал эту песню, мама пела, вот она мне и перешла в наследство, всю жизнь размышляю… «Чи назад воротиться…»
Видно, пришлась по душе песня и Оленке.
— Спой еще, — попросила она.
— В другой раз…
— Когда это будет…
— Когда будет настроение, Оленка.
— Ты же говорил, что настроение мы должны сами себе создавать.
— Только не для песни. Песня без настроения все равно что путешествие без цели.
Прислушивался я к каждому слову Поликарпа, присматривался к каждому движению, всматривался в каждую черточку его лица, которое как-то вмиг изменялось, через минуту-другую становилось совсем не похоже на то, каким оно было только что, и неведомая, магнетическая сила влекла меня к нему. Невольно завидовал Оленке — сумела же, пакостная девчонка, выбрать себе отца. Это же чудо, а не человек, это же — кремень, это — сказка…
Давно, очень давно была эта прогулка, утонула она где-то в сказочно-неправдоподобном моем детстве, все забылось из того незначительного, будничного, что было моей повседневностью, а это обычно-необычное не забылось. Прищурю глаза, мыслью перенесусь в те времена, вызову в памяти далекое, зримое — и встает перед взором и девочка с глазами-бусинками, непоседливая, живая, как само живое серебро, и чудо-великан с сучковатой палкой в руках, меднолобый и исклеванный оспой, подобно тому, как время исклевывает самый крепкий металл и камень, слышится мне его густой, чрезвычайно мелодичный голос и песня давняя, уже забытая новыми поколениями людей, — «Ой піду я до Дунаю», — задумчиво-жалобная, грустно-мечтательная, исполненная глубокого человеческого горя и проблеска неясной надежды…
Шел я рядом с Поликарпом, прислушивался к каждому его слову, и казалось мне, что с каждой минутой я становился другим, не тем, каким был. Он расспрашивал о нашей учебе, я, безусловно, помалкивал, а Оленка ротик не закрывала, взахлеб рассказывала о том, что мы изучаем, и как нас обучают, и кто как слушает, кто как успевает.
— Счастливый вы народ, братцы, — с завистью вздыхал Поликарп. — Все науки проходите, все такое жизненное и необходимое вам преподают. Не то что в наше время. Только переступил порог класса — сразу же: «Боже, царя храни…» Не охранил ни бог, ни черт…
— Послушай-ка, Поликарп, а ты царя видел? — вдруг ожила Оленка.
— Видел гидру паршивую, — как-то глухо и неохотно прогудел Поликарп.
— А гидра — это что? — спросила Оленка.
— Гидра — это как Змей Горыныч.
— А-а, — догадалась Оленка, — с тремя головами… А у царя их сколько?
— Чего?
— Ну, голов же, чего еще…
— Одна у него была. Одна, да и та паршивая. Круглая и рыжеволосая, усики еще под носиком… щеточкой. Но не в этом сила, дело в том, что одна голова, да и та пустая…
— Почему пустая? Как это видно?
— Не государственная голова. Курей пасти с такой головой, а он — царь.
— Вот дурак! — засмеялась Оленка. — С дурной головой — и не за свое дело. Ну, а люди… люди куда смотрели?
— Поэтому смотрели-смотрели, молились-молились за него богу да и дали коленкой под мягкое место.
Оленка задергалась, даже ручонками коротенькие полы своей курточки сжала — так смеялась. Я тоже представил себе эту яркую картину, когда Поликарп своим четырехугольным сапожищем поддает под мягкое место царю, и не расхохотался, а просто загрохотал на всю улицу — смеялся так, как никогда в жизни.
Отсмеявшись, Оленка заметила:
— Вот так царь! А расскажи, как ты с ним встречался.
Поликарп хмыкнул себе под нос, видимо, какое-то мгновение раздумывал, с чего начать, улыбнулся и сразу стал как маленький, как школьник из нашего пятого «Б».
— Да его же носило повсюду с императорской инспекцией. Ну, прибыл и в Киев. Трескотни было — из пушек палят, колокола звонят, тилиликают, по улице манифестация движется. «Боже, царя храни» не утихает. Вся знать вырядилась в серебро-злато, кричит да радуется, верноподданствует. По церквям шастал император, в казармы заходил, в дворянское собрание, ну и по училищам, безусловно. А я жил с матерью при гимназии. Она там уборщицей была, каморка ей под ступеньками черного хода отведена. Приходит однажды мама и хвалится: царь соизволят проведать гимназию. Так что, мол, сиди под ступеньками, замри, как таракан, и чтобы духу твоего не было, а главное, чтобы харю твою никто не увидел… А как известно, после оспы лицо мое стало похожим на решето, да еще и выкрашенное медным купоросом…