Он не спешил разворачивать лист. Перед глазами встал перрон, открытая дверь вагона, черная бездонность тамбура и лучезарная фигура Аглаи с прощально поднятой рукой. И последние слова: «Хлеб в кошелке… там тебе…» И судорожное всхлипывание. И платок батистовый у глаз… Померкло солнце, отдалилась радость…
Ага, хорошо, что вспомнил… Надо обязательно не забыть взять ее фото. И сделать это нужно сейчас. И вдруг увидел: на стенке, где раньше красовалась его актриса в разнообразных позах, только потемневшие пятна на месте фотографий. Все сняла со стенки, не оставила ему ни одной. Он не удивился и не обиделся — знал, как ревностно оберегала она пусть и небольшую, но славу. Искал на столах, заглядывал в опустевшие ящики — нашел даже собственную фотографию в красноармейской одежде, островерхой буденовке, а изображения жены так и не нашел.
Из соображений конспирации швырнул собственное изображение на тлеющие угольки, безразлично проследил, как сворачивалась фотография, как нервно дернулось его же, Андрея, юное лицо, и брезгливо отвернулся: не так ли в какой-то неуловимый миг исчезает и сам человек?
Пройдясь по комнате, успокоился, развернул лист.
«Андре!»
Не Андрей, а Андре. Так она называла его во время первого знакомства. Видимо, упрощенно-грубым показалось Аглае его имя. Сначала он считал, что у нее такая манера не дотягивать последние звуки в слове. Тогда еще не знал, кто она, каких корней. Но уже когда докопался, что была осколком случайно уцелевшего на обновленной земле старого, ненавистного мира, — было поздно. Этот «осколок» глубоко проник в его душу, стал дорогим и незаменимым. К тому времени он был уже сформировавшейся, зрелой, образованной и трезво мыслящей личностью, уже не одними только эмоциями руководствовался, постиг, что самое прекрасное на земле — человек, от какого бы корня он ни отпочковался.
Аглая была так беспомощна, так одинока и несчастна, так стремилась найти свое место в жизни, опереться на чье-либо крепкое и надежное плечо.
«Вот и отцвела наша калина, отпели нам песни свои соловьи».
Всегда, от самого первого знакомства на Крещатике и до горькой разлуки, казалась ему Аглая поэтической натурой. Откуда, из каких душевных глубин добыла она эти слова про калину, про соловьиные песни? Их вынужденная разлука предстала перед ней как что-то страшное, кромешное, и она готова была в своем воображении рисовать самой черной краской картины будущего. Не в состоянии была понять одно: до их женитьбы этот «Андре» прошел такую школу жизни, преодолел такие невзгоды, побывал в таких переделках, что подобное ей и не снилось. Он не рассказывал ей об этом никогда, так как не любил ни вспоминать, ни кичиться прошлым. Поэтому она не знала всех его глубин, недооценивала его жизнеспособности, решила, что, оставаясь в тылу, он заживо ложится в могилу…
«Что бы ни случилось, как бы ни сложилась моя жизнь, но я навеки буду тебе благодарна, буду преклоняться перед твоим мужеством, твоим рыцарским сердцем, твоим бескорыстием…»
Вот они, эти слова! Странные слова… Может быть, кому другому, какому-нибудь настоящему рыцарю они и пришлись бы по вкусу, но ему… Не считал себя ни мужественным, ни бескорыстным или настоящим рыцарем. Это он только казался ей таким, вернее — она хотела его видеть таким.
«Ты, может быть, единственный увидел во мне человека и не из жалости, а из любви и великодушия предоставил возможность быть человеком среди людей…»
— Дура! — добродушно ругнулся. — Нашла о чем…
«Ты, Андре, хорошо знал и видел, что я тебя никогда не любила, но ты никогда не подал виду, никогда даже не упрекнул, не унизил, в твоей душе никогда не откликнулся зов твоих предков, и я за это, сколько могла и как могла, платила тебе видимой верностью. Прости мне этот чисто женский обман, без которого, наверное, не обходилась ни одна женщина и за который нас, слабых дочерей Евы, не надо сурово судить. В этом виноваты не мы, а обстоятельства, уготованные нам суровым бытием».