— Гауптман! А не поменяться ли нам нашими Гретхен? Гретхен на Гретхен?..
Обе Гретхен расцвели, Цвибль растерянно хмыкнул, он не мог понять шутки, недоступной его простой натуре.
— Ничто не ссорит настоящих мужчин так, как женщина. И ничто так не объединяет в братании настоящих солдат, как женщина. Ну, как, гауптман?
И расхохотался.
Цвиблю хотелось закрыть обеими руками уши, но он улыбался. Обе Гретхен весело смеялись.
— А ваш пленник… этот, шеф партизан, должен выдать всех до одного…
— Такой не выдаст… — пессимистично прозвучал голос Цвибля.
Наступал вечер. Приближалась ночь. Самая ужасная, самая трагическая ночь в жизни Андрея Качуренко.
XXV
Люди чувствовали себя так, словно, не сговариваясь, сделали что-то некрасивое и теперь боялись взглянуть друг другу в глаза. Разбрелись поодиночке, думали.
У каждого на душе было скверно, — присудили человека к смертной казни, присудили врага, и ни у кого не поднимается рука его казнить. Что это? Недостаток ненависти? Непривычка? Брезгливость? Трусость?
Наверное, все, вместе взятое. Они были уже партизанами, но все еще оставались мирными и мягкосердечными калиновчанами.
Из лесной чащи выплыла фигура лесника Гаврилы, за ним Белоненко и Кобозев вышли на поляну.
Вслед за ними плелся Ванько Ткачик. Хотя и был самым молодым, должен был бежать впереди всех, а он еле брел, ослабевший, измученный, голодный, оборванный и… счастливый. Счастливый не внешним, а внутренним счастьем, тем, которое не всегда на виду у людей. Уже потерял было надежду встретиться со своими, в одиночку, как медведь-шатун, блуждал по лесу, присматривался к следам, прислушивался к каждому шороху, вкрадчиво переходил от массива к массиву, пригибаясь, перебегал поляны, опасаясь попасть кому-нибудь на глаза.
А все-таки попался…
Возвращаясь в лагерь от ограбленных и разрушенных землянок и складов, Белоненко с Кобозевым присели на опушке, прижались спинами к дубу, один с одной стороны, а другой — с противоположной, чтобы все видеть и слышать, закурили по цигарке. Прислушались к шелесту листьев, к легоньким ударам, похожим на выстрелы, — дуб терял перезревшие желуди. Было тихо и погоже в лесу, будто он пуст, отдан без остатка в распоряжение партизан и подвластен только им. Ноги отдыхали, от шершавого ствола струилось приятное летнее тепло, клонило в дремоту. В чаще приятно пахло папиросным дымом, смешанным с запахами грибов и опавших листьев.
Вдруг Кобозев откатился в сторону, припал к земле. Тревожно взглянул на Белоненко, приставил палец к губам и повел головой в сторону поляны.
Белоненко чуть повернул голову и сразу же понял причину тревоги начмила. С противоположной стороны, из густого березняка, пригнувшись, крался человек не человек, зверь не зверь. Если бы это был зверь, то им мог быть только молодой медведь. Поскольку же медведи под Калиновом не водились, получалось, что это все-таки человек. Да еще и с винтовкой на плече! Пригибаясь, переваливаясь по-утиному с ноги на ногу, неизвестный бросился через неширокую поляну, забирая немного вправо. На голове у него то ли была кавказская баранья шапка, то ли волосы так слиплись, издали разглядеть было нелегко, тем более что на опушке, где залегли Белоненко с Кобозевым, росли хотя и невысокие, но густые кусты и папоротники.
Белоненко не маскировался, не припадал к земле, наоборот — встал на колени, а затем на ноги, приготовил оружие к стрельбе, но, когда незнакомец на миг остановился, узнал в нем секретаря райкома комсомола.
— Да это же Ткачик! — чуть не вскрикнул он.
Кобозев порывисто поднялся.
— Убей меня гром — он! А я гляжу…
Они побежали к нему, закричали:
— Эгей, Ванько! Ткачик!
Ванько Ткачик сначала ничего не понял, как подкошенный упал на землю, неуловимым движением снял с плеча винтовку, и вдруг ему стало ясно, что он нашел тех, кого искал, и, счастливый, бросился им навстречу: «Друзья! Братишки!»
Ванько Ткачик не рассказывал о своих злоключениях, о том, что пережил, блуждая в лесу. Искал партизанскую базу в каждом лесном массиве, а попадал в незнакомые урочища, такие глухие и дикие, где, видимо, не ступала человеческая нога. А тут еще жажда. Есть не хотелось, он, казалось, мог и год жить без еды, но безводье доводило до сумасшествия. Внутри жгло, во рту сохло, думал, пройдет час-другой, и, если не найдет ямки или лесного озерка и не погасит этот пожар, не увлажнит язык и глотку, жажда задушит его.