Рысак клялся, что все сделает именно так, как этого требовал штурмбаннфюрер, а сам стремился к одному — чтобы его выпустили на свободу, а там ищи ветра в поле. Не такой он дурак, чтобы из одних когтей добровольно лезть в другие. Эге, поди обмани Голову, если он тебя насквозь видит.
Павло услышал подозрительный шелест, затем человеческие шаги. Если бы не забилось так тревожно сердце, наверное, вскочил бы на ноги и шмыгнул бы, пригибаясь, в чащобу, подальше от беды. Когда же сердце отпустило, успел опомниться; подумал: это, может быть, дикая коза или еще какой зверь крадется лесом. Но донеслись до него человеческие голоса, и он уже знал, что делать, — прижался грудью к земле, по-звериному притаился. Это было самое разумное. Он надеялся, что те, кто крался, а он понял, что незнакомцы идут крадучись, пройдут стороной и не заметят.
Его заметили, вышли как раз на его логово. Не выдержав, он поднял голову, сразу же узнал Витрогона и по-зимнему одетого Гаврила. Они, казалось, не только присматривались, а принюхивались к следам на земле. Они обступили его, молча рассматривали, словно не верили, что поймали в лесу человека и что этот человек не кто иной, как бесследно исчезнувший Павло Лысак.
— Павлуха? — еще не верил своим глазам Витрогон.
Павло глуповато засмеялся — так смеются и от большой радости, и от испуга.
— Как видите… Ух, и испугали же…
Он волновался по-настоящему. Знал хорошо: нельзя молчать, надо радоваться, и радоваться естественно. И еще — нужно немедленно выдумать то, чего на самом деле не было, выдумать так, чтобы было складно, чтобы ему поверили. Но что о нем знают здесь, в лесу?..
— Наконец… Думал, крышка… С ума сойти можно… Три дня искал, и вдруг… Наверное, думали, что Павлу аминь… Ой, не знаю, что было бы… еще немного — и пропал бы… сырые грибы не еда…
— А по тебе не видно, парень, что ты сырыми грибами питался, — ухмыльнулся Гаврило.
А ведь Павло чуть было не заговорил о блужданиях без хлеба и воды, не подумал о том, что морда у него действительно не такая, как у истощенного.
— Два дня почти ничего… Без воды… Утром наткнулся на болото… Ведра два высосал… И уснул… Морду расперло…
— Да, это так, — согласился Гаврило, — если нахлебаться натощак, разбухнешь… бывает…
Они расселись тут же, в густом папоротнике, приготовились его слушать. Нужно было рассказывать, а он не знал — известно ли им о его катании с ефрейтором Кальтом к партизанским базам или же неизвестно? Как с кручи бросился головой в водоворот:
— А тут еще беды… С Андреем Гавриловичем… О вас слухи прошли… будто бы всех… до единого…
Пристально заглядывал в глаза Белоненко, одновременно ловил и выражение лица Лана, но не прочитал ничего, кроме сочувствия. Если бы знали что о нем, глаза бы выдали…
— Откуда такие разговоры? — поинтересовался Белоненко.
— Фашисты распускают… Люди верят и не верят… Я когда услышал… Откуда же они, думаю, узнали о базах? Качуренко не такой, чтобы выдать… Может, пытали… Они умеют… В Калинове сколько народу убили…
С опущенными головами сидели командир и комиссар, пригорюнился и Витрогон. Гаврило не садился; хотя его никто не предупреждал, он решил, что должен присмотреть, под его опекой эти люди, надо следить, чтобы не случилось чего, опасности жди из-за каждого куста. Ходил на расстоянии, смотрел. Рысак выдавливал из себя фразу за фразой, а партизаны думали. Неужели и вправду Качуренко повел немцев на партизанские базы? Неужели задумал выкупить жизнь такой дорогой ценой?..
— Мы тебя записали в поминальник… — сказал после тяжелого молчания Белоненко. — Как ты спасся?
Тут уж деваться было некуда, отдельными фразами не отделаешься, надо было выдумывать как можно более правдоподобный рассказ о том, чего не было.
— Это тысяча и одна ночь… Как остался живым, как не попал к ним в когти — до сих пор не пойму. Это какое-то чудо. Одна старушка сказала, что сама матерь божья за меня заступилась, как за сироту…
Взгляды Белоненко, Лана и Витрогона скрестились на лице Рысака, как лучи прожекторов, которые пытаются во что бы то ни стало поймать в вилку вертлявый самолет. Но, кроме напряженного интереса, в трех парах глаз Павло ничего не прочитывал. Сочувствием или, может быть, жалостью теплились глаза Лана. Юлий Цезарь был его учителем, знал безрадостное детство Павла. И именно это сочувствие в глазах учителя и придало Павлу уверенность. Он заговорил так, будто отвечал на уроке, словно речь шла не о нем, а ком-то другом.