Спиридон поднял голову. Глаза обожгли гестаповца ненавистью.
— Не хочешь? Жалко. Ты еще мал и не знаешь, как дорога жизнь. Ей нет цены! Это говорю тебе я, человек, который много уже пожил и многое повидал… Это все, что я могу для тебя сделать. Может, хочешь проститься с родными? Я могу устроить.
Спиридон точно одеревенел.
— Ладно, устрою… Ты сам себе враг! Даже удивительно…
Они стояли в комнате, отец и Сашко. У Спиридона сильно забилось сердце — вскочить бы, броситься к ним, прижаться к отцовской груди, закрыть глаза и забыть обо всем страшном. Нельзя… Гестаповцы знают только то, что он партизан, остальное им неизвестно, поэтому надо стоять на своем: сирота — и все. Может, это поможет Сашку и отцу!..
Спиридон взглянул на брата и отца и сказал с полным безразличием:
— Не знаю я этих людей. И не встречал…
Краешком глаза заметил, как переглянулись отец и Сашко. Они поняли, все поняли! Отец, глуховато покашляв в кулак, сказал:
— Может, где и видел такого хлопца… Но не та память стала, чтобы вспомнить…
Майор всплеснул руками.
— Вы жестокий человек! Как же вы можете отказываться от родного сына? Да вы поглядите, в какую беду он попал и что ему грозит. Помогите ему остаться в живых…
Спиридон заметил, как побелел Сашко, как покачнулся отец. Но он поднял голову и твердо повторил:
— Не знаю их… Сирота я. Пастух…
Майор еще долго говорил — то мягко и вкрадчиво, то энергично и решительно. А узники — все трое — будто не слышали его, стояли и безучастно глядели в окно…
А когда сквозь окно стали просачиваться июньские зеленовато-голубые сумерки, майор усталым шагом вышел, вместо него появились те двое, в синих майках…
Ничего этого нет и не было, он видит страшный сон!.. Но нет — вон решетки на окне чернеют четко и зловеще, вон стена в потеках — они не могут скрыть страшных надписей тех, кто прожил последние свои дни в этой камере-одиночке… Мать стоит на пороге — в лаптях, на голове косынка белая… «Мама, Мама! Мама!!!» — кричит Спиридон и на коленях, протянув вперед руки, ковыляет к двери. А она бежит ему навстречу, и Спиридон уткнулся ей лицом в подол, как маленький… А мама поглаживает его по слипшимся от крови волосам так нежно, как ветерок ласкает… «Мама! — голос у Спиридона дрожит, в горле мешают горячие слезы… — Как вы сюда… как вы узнали, что тут?»
«Сынок, мать свое дитя и под землей найдет… Тебе очень было больно?»
«Очень, — вздрагивает Спиридон. — Мама, разве могут люди, если даже они враги, так измываться над другим человеком, да еще ребенком?.. Они мне руку перебили, глаз выбили, мама, они всего меня изуродовали… А сегодня посадили в котел с ледяной водой и подогревали, пока вода не стала горячей и я потерял сознание… Мама, как они могут?» Мать касается его глаза губами, и он открывается. Касается губами руки, и она уже не болит, она уже цела… «А теперь пошли. Пошли домой. Отца и Сашка тоже заберем». Спиридон быстро вскакивает: «Пойдемте, мама!»
Мать проскальзывает в распахнутую дверь камеры, и тут дверь с резким стуком закрывается перед Спиридоном. «Мама! — отчаянно кричит он. — Мама! Откройте!» И слышит мужской злой грубый голос: «Я тебе т-такую мать покажу!..»
Спиридон открывает глаз и не может, не хочет поверить, что это был сон. Хватается руками за дверь, правую руку пронзает боль, и он со стоном надает на пол… Оглядывается на решетку. Был бы хоть какой-нибудь напильник, он пилил бы всю ночь… Нет напильника… Партизаны — единственная надежда. Где они, почему мешкают? Неужели никто не видел, как его схватили, неужели партизаны ничего не знают о его судьбе?..
В дождливую грозовую ночь, когда молнии полосовали утонувшее во мраке небо, в штаб Бринского вбежали забрызганные грязью Конищук и Каспрук. Конищук молча положил перед командиром бригады обрывок бумаги.
— «В городе Луцке арестован курьер Старик. Находится он в гестапо. Усатого расстреляли вместе с семьей. Нина», — прочитал Бринский и встревоженно посмотрел на Конищука и Каспрука. — Как это произошло?