Нравится версия? Мне — не очень, но в ней много правды, а это означает, что она имеет полное право на существование. Как минимум. И «мха» в ней, кстати, ничуть не больше, чем в официальной версии большевистских историков…
Шел к финалу пятый час безвылазного сидения за заваленным папками столом. Сегодня я просмотрел огромное количество всевозможных архивных документов, отыскивая по крупицам материалы по своей тематике. Эк я сегодня ударно потрудился-то, право слово, молодец я у себя сегодня… А был бы еще больший молодец, если бы все вовремя делал, а не тянул до последнего, — подпортил мне настроение ехидный внутренний голос. Я-то, признаться, надеялся, что он хоть здесь меня третировать не будет… Вот чем ты, такой-сякой, занимался в отведенные на занятия библиотечные дни?… Я вспомнил — чем, и довольно ухмыльнулся, но тут же себя одернул и опасливо зыркнул глазами по сторонам: не видел ли кто, случайно, моей шкодливой кошачьей усмешечки? А то будут потом пальцами тыкать и о нарциссизме речи невзначай заводить… Не лыбься, не лыбься, дон Жуан ты недоделанный, — одернул меня голос, — не вытащил бы тогда Катюшу с работы, а поехал бы лучше делом заниматься вместо блуда, уже бы все и закончил… Если бы — не историческая постановка вопроса! — отбрыкнулся я от внутреннего инквизитора и помассировал пальцами переносицу.
В глазах рябили и сливались выцветшие от времени казенные строчки, отбитые в полевых штабах заскорузлыми, привычным к сапожной дратве или ружейному затвору, корявыми пальцами на расхлябанных «Ундервудах», исполненные фиолетовыми чернилами каллиграфическим почерком штабных писарей на именных бланках разбитых артиллерийским огнем провинциальных гостиниц и нацарапанные вкривь и вкось на случайных огрызках бумаги химическим карандашом на ходу, на бегу, на скаку, под шквальным огнем проигрывавшими или, наоборот, побеждавшими в жестоких междоусобных сечах рабочими, юнкерами, шахтерами, казаками, членами реввоенсоветов, генералами, комиссарами и командирами партизанских отрядов…
Спина затекла от долгого сидения в согбенной позе. Я откинулся на спинку древнего скрипучего стула — на нем, должно быть, еще земские деятели прошлого века сиживали — и шумно вздохнул. Сидевший за соседним столиком седенький старичок профессорского вида (пожалуй, только ермолки не хватало для полноты образа) оторвал близорукие глаза от пухлой папки с отчетами о проведении давно отшумевших партконференций и неодобрительно воззрился на меня — что ж вы, дескать, молодой человек, тишину и покой храма науки нарушаете?… Я миролюбиво улыбнулся в ответ. Старичок звался Марк Самуилович и был местной достопримечательностью: вот уже лет двенадцать, с тех пор, как открыли для изучения многие ранее закрытые материалы, он ходил в архив, как на работу, с утра до вечера, каждый божий день, за исключением Нового года. В далекую «первую пятилетку репрессий» ему каким-то чудом удалось уцелеть, не взирая на имя-отчество и яркую семитскую внешность — я догадывался, каким именно образом, тогда многие так спасались: «лучше друг без двух, чем сам без одной», как говорят любители преферанса. Цинично? Да. Но когда жить захочется, мне кажется, многие предпочтут стать циниками…
Мне было любопытно — прав ли я в своих домыслах, но не расспрашивать же старика напрямую. Такими вещами вообще интересоваться не принято… В общем, прошлое его было окутано мраком, а в настоящем он методично и рьяно изыскивал подтверждения тому, что все тогда, в эту «пятилетку», было верно и оправдано. Стало быть, и в самом деле гложет его зыбкая неуверенность: прожил ли он так, «чтобы не было мучительно стыдно, чтобы не жег позор за подленькое и мелочное прошлое»… Только, разумеется, имеется при этом в виду диаметрально противоположное тому, о чем писал бедный инвалид Островский. В Марке Самуиловиче ветхозаветная мораль многих десятков поколений богоизбранных предков исподволь брала верх над внедренными в сознание принципами морали пролетарской и он, раздираемый на части этими взаимоисключающими силами, все пытался и пытался найти себе оправдание — перед испытующими взорами тех самых ушедших в Лету поколений… По крайней мере, так я все это понимал, потому что результатов своих поистине титанических трудов бывший преподаватель Истории КПСС на Высших партийных курсах не публиковал никогда и никакими иными способами с изысканиями своими никого не знакомил…
Большой объем просмотренного материала настоятельно требовал хотя бы приблизительного осмысления, иначе уже к вечеру все забудется, никакие выписки и схемки не помогут. Поэтому я решил устроить себе вполне заслуженный перекур, а заодно перекусить, чем бог послал, в жидком архивном буфете.
Бог послал мне синеватую сморщенную сосиску, а к ней — ложку холодной гречневой каши, больше напоминавшей по консистенции охотничью дробь. Добрая буфетчица Антонина Генриховна предложила мне отведать «Очень свежа-а-анький салатик, а нет, так вот винегре-е-етик!», но я к ее саморекламе с давних пор относился, как к дарам печально известных данайцев. Был, знаете ли, прецедент, на три дня пришлось запереться в сортире после ее свежа-аньких салатиков и винегретиков… На третье я решился взять странную на вкус и на цвет бурду, поименованную в меню почему-то «Кофей с молоком натуральный». На мой взгляд, натурального в этом «кофее» был только стакан, но сей напиток хоть веником не пах, в отличие от местного чая. Ну да ничего, не баре, и не такое, знаете ли, едали…
Зайдя в совмещенную с туалетом курилку, я торопливо, стараясь не вдыхать потрясающей силы амбре — непременный спутник подобного рода бесплатных заведений — извлек из пачки сигарету и торопливо, в несколько жадных затяжек, выкурил ее. В туалете булькало и стояла на битом кафельном полу вода. А ведь здесь, прямо за этой стеной, находятся хранилища, и если там так же точно булькает и стоит вода, то мы — последние историки, которым повезло пользоваться материалами, здесь хранящимися…
Взгляд мой невольно уперся в отделяющую туалет от прочих подвальных помещений стенку. На ней красовалось неприличное граффити «Хочу Нинку!» и еще более неприличный рисунок, изображающий, видимо, эту самую Нинку в излюбленной живописцем позе. Судя по рисунку, с эротической фантазией у живописца проблем не возникало… Вот ведь мерзавцы, подъездов им не хватает, уже и до архива добрались. Ей-богу — лучше бы резиденцию губернатора своими нинками разрисовали, да погуще и позабористей, а то ведь он, бедный, так никогда и не узнает, чего именно хочет избравший его народ.
Весьма, кстати, симптоматичное явление: в архивы-то всех подряд не пускают, значит, сей образчик изысканной наскальной живописи принадлежит перу, а вернее сказать — стилу своего брата-аспиранта, соискателя или кандидата. Что наинагляднейшим образом демонстрирует общекультурный уровень нарождающейся «новорусской интеллигенции», обучаемой в сверхдорогих платных «колледжах» и прочих околонаучных заведениях. А чего, скажите на милость, можно ожидать, если такой, с позволения сказать, «студент» (к примеру — будущий адвокат крупных политико-криминальных авторитетов, пред громовым рыком коего будут трепетать не только наши зашуганные судьишки, но и холеные европейские мэтры) через зачеты, экзамены и практикумы легчайшим образом перескакивает и без их посещения, а только лишь при помощи толстенького папиного бумажника, кошелька, «лопатника», кредитной карты, доли из «общака», доброго знакомства, телефонного звоночка, e.t.c. Вполне понятно, что к понятию «интеллект» все эти прекрасные вещи имеют весьма косвенное отношение. А вот к «наскальной живописи» на стенах клозетов — самое что ни на есть непосредственное. К сожалению…
Следующую сигарету я не прикуривал долго, а мял и мял белый цилиндрик в пальцах… Что-то не давало мне спокойно и взвешенно, как бывало много раз до этого, разложить по полочкам полученную информацию. Что-то такое, за что зацепился натренированный взгляд, да проскочило мимо галопирующее сознание, сжатое узкими рамками темы диссертации. И лишь выкурив, уже не спеша, вторую сигарету и поднимаясь устало по еле освещенной лестнице со щербатыми каменными ступенями, я, кажется, понял — что именно.
Вприпрыжку преодолев оставшиеся лестничные пролеты, я влетел в зал и устремился к своему столу, по укоренившейся привычке стараясь производить как можно меньше шума. Я же не Архимед, право слово, чтобы носиться дезабилье по всему городу и пугать честной народ радостными воплями на мертвом языке… Видимо, перемещения мои оказались вовсе не такими бесшумными, как мне казалось, потому что Марк Самуилович посмотрел на меня с укоризной и сокрушенно покачал головой, но не сказал, естественно, ни слова. Я на ходу извиняющимся жестом приложил обе руки к груди и сделал вдохновенное лицо. Вести себя грубо или просто не обращать внимания я не считал для себя возможным, ибо уважал старика уже хотя бы за то, что он, пусть и тщетно, стремился найти оправдание — себе и времени своему. Большинство же его современников славословят людоедов и их государственный строй безо всякой попытки разобраться — а чем же страна людоедов была так уж хороша? Просто — «Долой!» или «Ура!» (смотря по какому поводу митинговщина), красные флаги в немощных лапках, портреты усатого Годзиллы и смачное оплевывание всех подряд. Впрочем, и их тоже можно понять — как страшно, должно быть, думать и сознавать, что прожил ты зря и что деяния твои и современников твоих будут потомками прокляты и преданы забвению. Не сознавать — проще… Тот же Марк Самуилович, насколько мне известно, на подобные демонстрации не ходит и кумачом не размахивает.