Марку разговор этот не мешал, забавлял даже, хотя особо он и не вслушивался. Не показалось ему странным, что в такой поздний час стоят соседи у окна кухни и ведут беседу и почему-то только о нем и что слышит он явственно их слова, хотя окна закрыты и расстояние между флигелями немалое — целый двор. Ладно, пусть болтают, если делать нечего и не спится.
Разговор тем временем продолжался.
— Слушай, Анатолий, а руки-то у твоего Марка дрожат. Как он это свою кистю держит?
— Ничего подобного! Видите, как мазок кладет, точно, как в яблочко.
— Скажешь тоже… Как в яблочко, надо было во фрицев стрелять, а он где был, знаешь? В плену-у… Небось немцам голых баб рисовал. Мой-то голову за Родину сложил, а энтот все кисточками балуется и девок водит.
— Каких девок? — возмутился Анатолий. — Это я к нему со студентками приходил.
— Я через окошко всю его жизнюгу вижу, не говори. Хоть бы занавески какие купил, прикрылся. Денег, что ли, нет или на нас плюет, глядите, дескать, я весь на виду?
— А Марку Викторовичу скрывать нечего… Вы поглядите, как у него солдат получается! Какое лицо! Характер! А вы про какие-то занавески.
— Какое лицо? Рожа, да еще кривая.
Последние слова немного смутили Марка — неужто на таком расстоянии разглядеть можно?
— И вообще все у него кривобокие и вытянутые, — продолжила старуха.
Это пренебрежительное высказывание заставило его отойти от мольберта и внимательно поглядеть на картину.
— Все верно, так и должно быть, — пробормотал он, осмотрев работу. — Пропорции и должны быть нарушены.
И тут Анатолий, словно услыхав его бормотанье, сразу же подтвердил мысль Марка, причем более четко, чем она представлялась ему самому.
— Понимаете ли, Пелагея Петровна, в том мире, где происходит действие картины Марка, нарушены все человеческие законы, там все изуродовано фашизмом. Что такое фашизм, понимаете?
— Ты что, политграмоте вздумал обучать? Знаем мы… — проворчала она.
— Фашизм — это бесчеловечность, а раз так, то даже формы человеческого тела нарушены. Не только души, но и тела. Поняли теперь?
— Мудрено что-то…
— Да, конечно, вам трудно это… Марка Викторовича не понимают даже его коллеги-художники… Для изображения кошмара фашизма нужны новые формы, вот над этим и бьется Марк Викторович.
Что-то раньше не замечал Марк «блеска» Толиного интеллекта, да и никогда не говорил с ним на эти темы. Приносил ему Толик довольно посредственные рисуночки и примитивно разглагольствовал об искусстве, и вот вдруг — такое. Ай да Толик! Марку даже захотелось подойти к окну и приветственно махнуть ему рукой, поблагодарив за понимание, но, глянув в окошко, — никого не увидел. Ушли, значит. Он посмотрел на часы, был третий час ночи…
К утру Марк обессилел. Он сел в кресло, вытянул ноги и уставился в картину. Разумеется, это еще была не картина, но в главном все решилось. Пожалуй, надо пройтись немного по лицу пленного, ожесточить чуть складку у губ, а у немца-конвоира кроме испуга показать и другое, может быть, презрительную полуусмешку неверия — не решится эта руссиш швайн на такое, не хватит силенок, право, смешно, чтоб русский поднял руку, не может этого быть, майн готт, это же просто глупость!
Да, это будет психологически более точным, только не переусилить усмешку, не сделать ее чересчур уверенной, все же в глубине души у немца страх… Марк закурил, и тут неожиданно со двора грохнула музыка, очень громкая… Какой идиот ни свет ни заря патефон завел? — пробормотал Марк. Он поднялся и глянул в окно: дворник спокойно убирал снег и даже головы не поднял вверх, откуда, как казалось Марку, и шпарила музыка, с третьего или четвертого этажа. Мелодии были знакомыми, почти весь репертуар довоенных пластинок — и Козин, и Утесов, и Шульженко, и Джапаридзе, но вдруг в одну из утесовских песенок ворвались новые, не очень-то приличные слова, но легшие как-то к месту и в рифму. Марка это развеселило, хоть и удивило. В следующей песенке — то же самое, но уж совсем похабщина, ловко вложенная в подлинный текст. Марк стал прислушиваться, но музыка начала стихать и вскоре замолкла…
Проснулись соседи, захлопали двери, по коридору стали ходить туда-сюда, на кухне разговаривать, греметь посудой. Эти утренние шумы раздражали Марка, он отложил палитру и взялся мыть кисти — уже не до работы, да и выдохся он. В коридоре зазвонил телефон. Марк к телефону первым никогда не подходил, не стал подходить и сейчас. Трубку взяла соседка и начала с кем-то разговаривать. Он не прислушивался, но вдруг услыхал свое имя, и не из уст соседки, а из… трубки — незнакомый женский голос: