— Потерпи, любезный, потерпи… Для твоей же пользы… Побойчей будешь…
Он остался в одних трусах, остальную одежку она простирнула и повесила сушиться на верёвке. Его начало знобить не от северного ветра, а от какого-то внутреннего холода. Пожалел, что фляга отцепилась, потерялась, когда полз на хутор. Шнапсом согреться было бы недурно. Но у Фелиции просить не станет. Может, сама догадается поднести. А папаша, Герман-шестипалый, не догадался выйти, пособить дочке в ее хлопотах. Или не захотел? Вон, в окошке маячит, наблюдает со стороны. Тоже мне — наблюдатель…
Где-то далеко далеко стреляли. Не там, где оборонялся лейтенант Трофименко и где оборонялся старшина Гречаников, — там тихо, как на кладбище. От этого слова — кладбище — захолодило ещё крепче, застучали зубы.
Между тем Фелиция принесла кусок хлеба и кусок сала, кринку гуслянки — кислого молока, заварила чай. И он прежде всего выпил крутого, обжигающего кипятка, в котором плавали неразварившиеся чаинки. Как будто малость угрелся, зажевал хлеб с салом, гуслянку — на потом. Он жевал, поглядывая на Фелицию, и она поглядывала на него. Он с беспокойством подумал, не нагрянут ли немцы сюда? Либо националисты — эта сволота похлестче немцев. Гимнастёрка с зелёными петлицами болтается на верёвке, зелёная фуражка, в которую сложены его документы, — на лавочке, рядом с автоматом, враги сразу поймут, кто он таков. Хотел спросить Фелицию: «Как у вас насчёт националистов?», но вместо этого спросил:
— А где ж твоя матка?
— Умерла. Три года назад.
— От чего?
— Горловая чахотка была. Маялась, сердечная… Батька больше не женился…
— Вдвоём живёте?
— Вдвоём.
«Это плохо, что матери нету, — подумал Гречаников. — Немолодые бабы завсегда добрее и умнее, на них можно положиться, не продадут. Хотя и эта, видать, не подведёт под монастырь». Он дожевал, запил гуслянкой, сказал:
— Спасибо, Фелиция.
— На здоровье… Можешь называть меня и Фелькой.
— Спасибо, Фелька…
— А теперь, Серёжа, провожу тебя, в стодоле отдохнешь, на сене.
— Отдохну…
— Опирайся на меня.
Она подставила ему плечо, но, прежде чем опереться на нее, он закинул себе на шею автомат, под мышку — фуражку с документами. Так-то лучше. Хотя и смешно: в трусах и с автоматом. Однако ныне ему не до смеха. Правда, и плакать он не собирается. Сказал:
— Покуда буду отдыхать, одежка подсохнет… Сымешь её, поняла? Чтоб на дворе никаких следов.
— Поняла, любезный… Поняла, Серёжа…
В стодоле голова закружилась от сенного духа, пахнувшего станичным детством, о котором подзабыл. Где ты, станица Невинномысская, где ты, оголец Серёга Гречаников? Поддерживаемый Фелицией, опустился на сено, заколовшее, защекотавшее, — да, как в детские невозвратные годы. А, выкинь это из башки, думай о деле. Он сказал:
— Фелька, предупреди отца: чтоб про меня никому ни слова…
— Не переживай, любезный, батька не проговорится.
— Надеюсь…
Она прикрыла дверь сарая и воротилась к нему. Наклонившись, спросила свистящим шепотком:
— А тебе одному не страшно? Не скучно? Не хочешь меня под бочок?
Даёт краля! Он сперва растерялся, затем озлился, но что отвечать — не находил. А она сказала:
— Молчание — знак согласия, как говорят у русских.
И, хрипловато засмеявшись, стянула через голову сарафан. Выждав чего-то, стала раздеваться дальше. Он наконец нашёлся:
— Ты, Фелька… это самое… Я ж пораненный…
— Это ничего, мой любезный… Мой Сереженька… Я же тебя обиходила, подкормила. Да и по губам твоим вижу: любишь ты баб, они у тебя полные, сочные… Дай я тебя поцелую…
Она упала возле него, впилась губами в губы. Он едва не задохнулся, ошеломлённый. В смятении подумал: «Зверь девка… Огонь и воды прошла…» От неё исходил жар, влажный, терпкий, нагое тело дрожало, извивалось. Но жар этот ему не передавался, и он лежал, ощущая холод и боль внутри. Как остудить эту девку? Спросил:
— А отца не боишься? Заглянет ненароком…
— Батька мне не препятствует… А вот ты его не боишься ли?
— Зачем мне его бояться?
— А меня? Разве я плоха? Дай руку…
Она водила его рукой по своему потному, горячему телу, а он со злостью, с отчаянием понимал: боль убила желание, он бы и рад что-то сделать, чтобы отвязаться от этой бабёнки, но не может, пропади пропадом и она, и он. Оправдываясь, повторил:
— Фелька, я ж пораненный…
— У… хлоп… пся крев!
«По-польски чесанула», — подумал Гречаников и сказал:
— Не серчай…
— А я-то думала — сильный мужчина…
— Да я…