Выбрать главу

Он лежал навзничь у стыка стрелковой ячейки и траншеи, на наваленных глыбах, как бы распятый на них. В двух шагах на таких же глыбах плашмя лежал Овсепян Сурен — и не стонал. Возможно, уже и помер. От заставы остался лишь ее начальник. В конце последнего боя их оставалось трое, был еще жив весь израненный Давлетов Федор. Когда в рукопашной к нему кинулось несколько фашистов, подорвал себя гранатой. И фашистов заодно. И Овсепян Сурен, видать, отмучился. Очередь за ним, за начальником.

Боль кромсала тело, жгла непереносимым огнем, и в глазах вставал красный ли дым, кровавый ли туман. Сознание то яснело, то меркло, и тогда в этом красном дыме и кровавом тумане проступали какие-то нереальные фигуры и лица из какой-то нереальной, довоенной жизни. Но возникло и вполне реальное — из реального, довоенного бытия: канун войны, первомайский праздник, в отрядном клубе под духовой оркестр он с Кирой танцует танго. Зной за окном, знойная аргентинская музыка, знойное тело женщины, а ему отчего-то холодно, во всяком случае — не жарко. Было ведь это, было. А потом оно заслонилось нелепой картиной: в поезд, увозивший Киру, детей, и тещу на восток, впряжена лошадь — вместо паровоза, та самая коняга, которую он купил у местного жителя, и будто из лошадиных ноздрей вырываются клубы дыма, как из паровозной трубы, и Трофименко краешком сознания понимал: начинался бред. И еще несколько нелепых, фантастических видений, которые он по-настоящему и воспринять был не в состоянии, — блики и пятна, мешанина образов, всякая чертовщина, заколдованный круг.

Но внезапно он словно вынырнул из этого омута, из этого бреда. С совершенной отчетливостью подумал: это мои считанные минуты, надо бы достать из полевой сумки конверт, листик бумаги, написать прощальное письмо в Куйбышевскую область, Кире. И начать его так: «Мои дорогие, целую вас в последний раз…» Но кровь вытекла, силы вытекли, остаток их ушёл на то, чтобы обмотать культи Овсепяна своей гимнастёркой. Письма он не напишет. Да если б и написал, кто отправит по назначению? Немцы, что ли? Так что никогда не узнают ни Кира, ни дети о том, как и где он сложил голову. Навертывались слёзы, и, чтобы не заплакать, Трофименко застонал громче: пограничный командир может стонать, плакать — ни за что.

* * *

Городишко — рукой подать, и Дмитрий Дмитриевич Ружнев остановил полк, дабы на малом привале личный состав привел себя хотя бы в относительный порядок и в городские кварталы вступил не расхристанной толпой, а воинской частью. Дабы начальство удостоверилось: полк выведен из окружения и готов действовать как боевая единица. После пополнения, разумеется. О выходе из окружения и готовности к новым боям он отдаст по полку письменный приказ, который подпишет твёрдой рукой: «Полковник Дм. Ружнев». Да, он так привык расписываться — Дм. Ружнев, и не изменит себе.

Возбуждение не покидало Дмитрия Дмитриевича, и подошедших к нему вместе комиссара полка и особиста он встретил приподнято-радостно:

— Ну, товарищи, поздравляю! Вышли к своим!

— Похоже, вышли, — сказал комиссар, а особист, запаленный и молчаливый, кивнул.

— Это можно считать большим успехом, товарищи!

И на сей раз комиссар поддержал: «Пожалуй, можно», а особист лишь кивнул. Ружнев подумал: «Почему — пожалуй? Что за оговорки? И почему опер как в рот воды набрал?» Он оглядел их — будто иссушенного зноем, будто невесомого старшего политрука, запеленатого в скрипучие ремни, с неизменным «шмайссером» на шее, и старшего опера, залитого потом, рыхлого, с расстёгнутой кобурой на широком, не мужском заду, бережно приподнимавшего раненое плечо. Что-то в их пристальных, изучающих, царапающих взглядах не понравилось Ружневу — что именно, не мог объяснить, — и он ссутулился, задергал головой, как сильно контуженный. А вот начальник штаба, смотрел на него преданно, да, преданно, как и подобает службисту. Хоть на этого невзрачного майора сможешь во всём положиться…

— Отойдём в сторонку, Дмитрий Дмитрич, — сказал комиссар.

Ружнев подумал, что комиссар хочет о чём-то поговорить с ним наедине, однако увидел: следом хромает к обочине и оперуполномоченный. Разговаривать будет, так сказать, трио? Особист-то и завёл разговор.

— Слушай, — сказал он, обращаясь к Ружневу и никак не называя — ни по званию, ни по имени-отчеству, ни по фамилии. — Слушай, имеется к тебе вопрос…

— Что за вопрос? — Дмитрий Дмитриевич отчего-то глянул не на особиста, а, на комиссара, как бы ища поддержки, но тот отвёл глаза.

— Что за вопрос? — переспросил особист. Голос у него был осевший, сыроватый. — Разъясним, растолкуем, разжуем…