Выбрать главу

Что же делать? Куда, чёрт возьми, податься? Я сходил на крышу, посмотрел на просыпающийся город. После чердачной пыли морозный воздух ударил в лёгкие, чистый до звона. На скате, в затишке за дымоходом, лежал снег — нетронутый, слежавшийся, искристый. Я сгрёб горсть здоровой рукой и стал есть — талый холод обжигал зубы, сводил горло, и это было лучшее, что я пил в обеих своих жизнях. Ещё горсть. Ещё. Жажда отпускала понемногу, нехотя.

А потом я поднял голову — и забыл про жажду.

Москва лежала передо мной вся — утренняя, морозная, в розовом дыму рассвета.

Солнце ещё не встало, но восток уже горел — холодным, розово-золотым январским огнём, и в этом свете город был не похож сам на себя. Ни высоток. Ни стекла. Ни рекламы. Низкий, приземистый город — море крыш, белых от снега, с чёрными колодцами дворов, и над каждой второй крышей — столбик дыма: топились печи, тысячи печей. Дымы стояли в морозном безветрии вертикально, как свечи, по всему городу до горизонта.

За белой лентой скованной льдом Москвы-реки, поднимался Кремль — тёмно-красный, зубчатый, с чёрными в рассветном свете елями. И на башнях — я вгляделся и не сразу поверил — стояли не звёзды. Орлы! Двуглавые, царские, тёмные силуэты на шпилях. Эй, а где звезды?

Как там было в песне?

…Кремлёвские звёзды не гаснут

Кремлёвские звёзды не лгут

Они ведь там не напрасно

Они свой пост не сдают…

Видимо, еще не успели повесить.

От этой детали — маленькой, пронзительной — у меня вдруг сжало горло. Вот же он. Тридцать пятый. Настоящий. Не декорация, не рендер — город, в котором прямо сейчас, под этими крышами, спят, топят печи, доносят, любят, боятся. Город, который через шесть лет будет гореть от бомбёжек фашистов. И я готов что угодно сделать, чтобы этого не случилось.

* * *

Я вернулся обратно на чердак, привалился к знакомой трубе. Крысы куда-то пропали, меня снова потянуло в сон.

И темнота почти сразу открылась кабинетом.

Я не вошёл в него — я просто был там, сразу, как бывает только во сне: стоял у стены, которой не чувствовал, и не мог пошевелиться, да и не хотел. Длинный кабинет. Зелёное сукно стола, лампа под колпаком — точь-в-точь как ночник в комнате Ивана, только большая, — и слоистый табачный дым под потолком, плавающий медленно, как вода. Пахло трубочным табаком и почему-то свежей выпечкой.

За столом, спиной ко мне, стоял невысокий человек в сером кителе и смотрел в тёмное окно. В стекле отражалось лицо — рябое, усталое, с тяжёлыми веками. Я узнал его сразу, как узнают во сне: без удивления, всем нутром, с холодом под ложечкой.

Товарищ Сталин.

На столе, поверх бумаг, лежала одна — короткая, на полстранички. Я не мог её прочесть, но во сне я знал, что там написано. Там был я.

Сталин снял трубку телефона — не оборачиваясь, глядя всё так же в окно, — и сказал негромко, с мягким, тягучим акцентом, от которого каждое слово будто прогибалось посередине:

— Ежов? Спышь?

Пауза. Дым слоился под потолком.

— А в Маскве, панимаешь, нэ спят. В Маскве па крышам бэгают. — Голос был почти ласковый, воркующий. — Малчышка. Васемнадцать лэт. Ушёл ат арлов Ягоды, как ат слэпых катят. Двоих палажил — и ушёл. Ты мнэ скажи, Никалай… это что у нас тэпер называется — канвой?

Трубка заквакала — торопливо, мелко, захлёбываясь.

— Нэ нада мнэ дакладов, — оборвал Сталин, и ласковость кончилась; голос сел ниже, на ту ноту, от которой у меня во сне заледенела спина. — Даклады патом будэшь писат. Ты мнэ адно скажи: как малчышка, сын арэстованного, бэз аружия, дэлает из органов пасмэшище? А? Если малчышка так может — что сдэлает враг? Настаящий враг, падгатовленный, а, Никалай?

Он помолчал, слушая трубку, потом выбил трубку в пепельницу.

— Да что мнэ твой Ягода⁈ Ты курируешь НКВД!

Ежов опять начал оправдываться.

— Найты, — сказал он тихо. И это тихое было хуже любого крика. — Из-под зэмли дастать. Хоть всю Маскву пэрэвэрнитэ. Лично мнэ даложишь.

И положил трубку, не прощаясь.

Ежов там, на другом конце провода, наверняка сидел сейчас, не понимая, отчего Хозяин среди ночи, сам, из-за какого-то сопляка его дернул.

Сталин встал, подошел к окну. А потом — медленно, очень медленно — начал поворачиваться. Ко мне. Туда, где я стоял у стены, которой не было. Жёлтые, тигриные глаза скользнули по кабинету и — я знал: сейчас, вот сейчас найдут, и почему-то это было страшнее всего на свете, страшнее крыш, страшнее пуль, подвалов Лубянки…

Я заорал — и у меня не было голоса. Рванулся — и не было тела. А он шёл ко мне через кабинет, мягко ступая сапогами, и дым расступался перед ним, и лампа горела ярче, ярче, невыносимо. И тут я проснулся рывком, весь в поту — в ледяном поту, при том что зуб на зуб не попадал. Сердце молотило. Секунду я не понимал, где я, и всё ждал, что из чердачной темноты шагнёт серый китель.