Холодкова В.: в разработке, показания получены, но пока не «расписаны» вглубь по контактам — руки не доходят.
Строева О. А.: в списках свидетелей второй очереди. Вероятность вызова на текущий момент — низкая (следствие зашивается). Динамика: нарастающая. По мере «расшивки» показаний Холодковой — вызов станет вероятен. Горизонт: ближайшие дни.
Особое обстоятельство: Строева — штатный сотрудник ЛСУК. Вызов/задержание сотрудника Лечсанупра требует уведомления главврача и куратора управления от НКВД. Наиболее вероятный сценарий вызова — через место службы, официально.
Я выдохнул. Уже легче.
— Ну вот что, — сказал я Ольге. — Пока не так страшно, как кажется. Следствие скорее всего уже захлебнулось: нахватали столько, что не успевают разгребать. Ты — свидетель второй очереди, вызов пока маловероятен. — Я поднял палец. — Пока. Дальше будет хуже, но у нас есть время. Немного, но есть.
— Откуда ты это всё зна… — начала она и махнула рукой. — Не спрашиваю. По службе?
— Да. И ещё, — я качнул головой. — Ты не уборщица, за которой можно тихо приехать ночью. Ты спецсотрудница ЛСУК. Тебя так просто, из-под полы, не заберут — нужно уведомить главврача и вашего куратора от органов. Значит, если за тобой придут — придут официально, на работу, днём, с бумагой. Дома, ночью, без предупреждения — почти наверняка нет.
— Я верю тебе! — Оля закусила губу, поправила прядь волос. Опять покраснела.
— Давай на всякий случай ещё раз прогоним репетицию допроса, — сказал я. — Просто чтобы у тебя от зубов отскакивало. Готова?
Мы прогнали. Коротко, я называл ловушку — она отбивала формулой. «Подтверждаете, что Холодкова передавала клевету?» — «Такого разговора не помню». «Дежурство было?» — «Было, по графику, о чём говорили — не помню». «А по-хорошему, вы же ей не навредите…» — «Не помню такого разговора». Отскакивало. Она отвечала уже на автомате, ровно, скучно, правильно — выучила. Система, к слову, за этот прогон не дала ни трудодня, ни ачивки — видно, повтор не в счёт, плати новизной. Жадина.
— Молодец, — сказал я, когда мы закончили. — Вот так и держись. Скучно, ровно, как заезженная пластинка.
— Как пластинка, — эхом повторила она.
И замолчала. И я замолчал. Потому что «допрос» кончился, а мы всё сидели близко, друг к другу вполоборота, и я вдруг остро почувствовал, что она — вот, рядом, в ночнушке, распахнутом у горла, с ещё сонным теплом, и что вчерашнее — не сон и не разовое, а вот оно, продолжается, стоит только протянуть руку.
И я протянул. Положил ладонь ей на колено — поверх сорочки, тёплое сквозь тонкую ткань. Она вздрогнула, но не отстранилась — только посмотрела на меня, и глаза потемнели. Я повёл рукой выше, медленно, вдоль бедра, задирая подол, и сорочка поползла, сминаясь.
— Витя… — выдохнула она, и щёки залились краской, и она поймала мою руку своей — не останавливая, а будто не веря. — Погоди… сейчас же утро, светло…
— Ну и пусть, — сказал я и потянул сорочку вверх, через голову.
Она подняла руки — покорно и стыдливо разом, — и тонкая ткань соскользнула, и Ольга осталась передо мной в утреннем сером свете, пряча взгляд, прикрываясь ладонью, — и оттого ещё желаннее…
Следующие два дня выпали из времени.
Мы отсыпались, любились до одури… Ну и отъедались. Ольгина квартира, как выяснилось, была рогом изобилия посреди голодноватой Москвы: холодный шкаф между рам был полон, кремлевские врачи неплохо так снабжались. По высшей категории. Мы валялись, болтали ни о чём, снова любили друг друга — уже без вчерашней стеснительной оглядки, всё смелее, всё бесстыдней. Ольга оттаяла, разрумянилась, смеялась чаще; я ловил себя на том, что и сам смеюсь, и что мне тут, чёрт побери, хорошо — по-настоящему, не как тестеру, а как человеку.
Здоровье в углу зрения тихо ползло вверх: 4… 5… к концу второго дня — 6. Рана затягивалась, плечо слушалось почти как родное. Регенерация: ускоренная (покой, питание, уход). Уход, ага. Хороший тут уход, ведомственный.
На третье утро Ольга засобиралась.
— Продукты кончаются, — сказала она, закалывая волосы перед зеркалом. — Ты меня, обжора, за два дня объел подчистую. — Она улыбнулась мне в отражении. — Схожу в распределитель, потом на рынок забегу. К обеду вернусь. Сиди тихо, не геройствуй, к окну не подходи.
— Слушаюсь, товарищ старший врач. А на работу тебе когда?
— Вечером на сутки заступаю.
Она ушла, щёлкнув замком, а я, оставшись один, сел за дело.
Пора было отрабатывать морковку. Рыжую такую, с третьим размером груди. Я разложил на столе бумагу, обмакнул перо и сразу поставил кляксу. Тут надо приноровится. Чернила, промокашка… И почерк! Свой оставлять нельзя ни в коем случае: письмо — это улика, а графологи и сейчас не лаптем щи хлебают. Значит — маскировать. Я переложил ручку в левую, непривычную руку и стал выводить буквы медленно, коряво, печатными квадратными литерами, как выводит малограмотный человек, старательно и с нажимом. Вышло уродливо, зато неузнаваемо — и, что важно, правильно по легенде: так и должен писать тот, от чьего имени я решил сочинять.