Выбрать главу

— А, в Тирасполь. На саму границу, значит, — протянул Сверчков. — Ну, брат, там весело, не соскучишься. — Он подмигнул. — Зато полк там — Кировский, боевой, и командир — золото человек. Комполка ихний, слыхал про него? Нет? Ну, узнаешь. Мужик — кремень. Олейников в Гражданскую воевал, и в Польскую, в двадцатом, под Варшавой. Весь израненный, живого места нет, рука плохо гнётся после ранения, а не сдаётся, тянет службу, да как тянет — молодые за ним не угонятся. Строгий, но справедливый, за бойца горой. С таким служить — счастье.

— Повезёт тебе с ним, если поладишь, — вставил Свирид негромко, и в голосе его была не то ирония, не то что-то ещё. — Он таких, как ты, молодых да ранних, насквозь видит. Так что ты с ним по-честному.

Что-то кольнуло меня в этих словах, но я улыбнулся, кивнул.

— А ты сам-то откуда, Ковалёв? — продолжал любопытствовать тезка. — По говору столичный? Из Москвы?

— С учебной базы, из-под Москвы, — соврал я легко, как учился. — С Разведупра. Курсы командирские заканчивал, спецподготовку. Оттуда почитай и не вылезал последний год, сидели взаперти, готовились. Так что и Москвы-то толком не видал, всё в классах да на полигоне.

— Разведупра это серьезно, — уважительно протянул Сверчков. — То-то тебя в маскировочный. Ну-ну.

Мы поели, разговорились. Ребята оказались свои, необидные, из тех служак, что рады новому лицу и байке за столом. Свирид сыпал ироничными замечаниями про начальство и снабжение, тезка травил байки про границу и румын. Под конец, когда мы уже допивали компот, Сверчков вдруг оживился:

— Слушай, Ковалёв, а ты чего сегодня вечером? Ты ж в общаге тут ночуешь? Так возьми у Гуляева увольнительную в город, чего киснуть. У нас тут знакомцы есть, морячки с торгового флота, обещали на катере покатать по заливу. Вечер тёплый, море — красота. Айда с нами!

— И девчонок, глядишь, зацепим, — подмигнул Свирид, блеснув очками. — Одесса, Коля, на девушек богата. Ты ж холост?

— Да, пока не обзавелся семьей, — подтвердил я.

— Ну вот! — обрадовался тезка. — Пока холостой — гуляй. В Тирасполе-то окольцуешься, там знаешь какие дивчины? Упругие, чернобровые, кровь с молоком, — женишься и не заметишь как. А пока — море, катер, девчата. Соглашайся!

Ну и кто бы тут отказался?

* * *

Увольнительную Гуляев подписал легко, не глядя, — ему было не до меня. Бросил только, не отрываясь от бумаг, чтобы завтра в восемь утра я как штык стоял во внутреннем дворе: полуторка на Тирасполь уходит утром, опоздаешь — жди оказии еще пару дней. И, уже вдогонку, буркнул: много не пей, командир, патрули по вечерам шастают, загребут пьяного — позору не оберёшься на первый же день. Я пообещал вести себя прилично и вышел в тёплый одесский вечер, впервые за долгое-долгое время — гуляющим, вольным человеком.

Первым делом отправился в Военторг. Магазин нашёлся в двух кварталах от штаба — низкое здание с вывеской, где за стеклом были выставлены сапоги, ремни и манекен в командирской гимнастёрке, выцветший до серости.

Внутри пахло прямо как в казарме — кожей и ваксой. За прилавком стоял пожилой продавец в сатиновых нарукавниках.

— Фуражку, — сказал я, кладя будёновку на прилавок.

— Пехотная? — Он глянул на мои петлицы, кивнул сам себе и, не дожидаясь ответа, полез на полку. — Голова какая? Пятьдесят седьмой?

— Вроде того.

Он подал мне фуражку — с малиновым околышем, с чёрным лакированным козырьком, с красной звёздочкой, — и я надел её, глянул в мутноватое зеркало у прилавка. Другое дело. Из зеркала на меня смотрел не ряженый и не беглец, а нормальный молодой командир. Гуляев был прав: будёновка и правда старила меня лет на пятнадцать, причём в неправильную сторону — в сторону Гражданской и тачанок.

— Сидит, — одобрил продавец. — Что ещё?

А вот тут я задумался всерьёз.

Чемодан Ковалёва я разобрал ещё в поезде, и разбирать было, в общем, нечего. Николай Петрович ехал к новому месту службы налегке, как ездят холостые сироты: форма, сапоги, бельё, наган, бумаги. Ни лишней вещи, ни памятной мелочи. Разве что письма, до которых у меня пока не дошла рука. Тяжело было читать чужое.

И то, что там, в чемодане, было, я брать не хотел. Не из брезгливости — просто всякий раз, доставая чужую вещь, я вспоминал полку, нож в груди и хрип. Мне и так хватало.

Бритвенный прибор его я выбросил в окно ещё на перегоне, вместе с обмылком и щёткой. Не смог. Одно дело — надеть его гимнастёрку, тут выбора не было, а другое — бриться его бритвой. Есть какая-то черта, за которую я не мог переступить.

— Бритву, — сказал я. — Опасную. И к ней всё: помазок, ремень, мыло.

Продавец выложил бритву на прилавок — золингеновскую с виду, но с советским клеймом, — раскрыл, показал жало. Я потрогал большим пальцем. Острая.