Выбрать главу

В 1828 году приехал в Петербург. Мечтал стать актером, но нужного голоса у него не оказалось. Сделать карьеру на государственной службе тоже не удалось: в канцеляриях приходилось переписывать бесчисленные однообразные деловые бумаги, а это было не по его характеру. В Петербург Гоголь привез поэму «Ганц Кюхельгартен», которую издал на свои деньги под псевдонимом В. Алов. Слишком явное подражание Пушкину, Жуковскому, немецкому поэту Фоссу, не вызвало, да и не могло вызвать ничего, кроме насмешек. Ужасно раздосадованный всем этим Гоголь решил отправиться в Америку, но доехал только до Любека. Отсюда вернулся обратно в Петербург, растеряв кое-какие иллюзии. П. В. Анненков так описал первый визит Гоголя к Пушкину: «…он снова возвратился на приступ, смело позвонил и на вопрос свой: „дома ли хозяин?“, услыхал ответ слуги: „почивают!“ Было уже поздно на дворе. Гоголь с великим участием спросил: „Верно, всю ночь работал?“ – „Как же, работал, – отвечал слуга, – в картишки играл“. Гоголь признался, что это был первый удар, нанесенный школьной идеализации его. Он иначе не представлял себе Пушкина до тех пор, как окруженного постоянно облаком вдохновения».

«Надобно познакомить тебя, – писал Пушкину профессор П. А. Плетнев, – с молодым писателем, который обещает что-то очень хорошее. Ты, может быть, заметил в „Северных Цветах“ отрывок из исторического романа с подписью оооо. Также в «Литературной Газете» – «Мысли о преподавании географии», статью «Женщина» и главу из малороссийской повести «Учитель». Их писал Гоголь-Яновский. Сперва он пошел было по гражданской службе, но страсть к педагогике привела его под мои знамена, он пошел в учителя. Жуковский от него в восторге. Я нетерпеливо желаю подвести его к тебе под благословение. Он любит науки только для них самих и, как художник, готов для них подвергать себя всем лишениям».

Именно П. А. Плетнев устроил Гоголя учителем истории в Институт благородных девиц. Эта помощь показалось увлекающемуся и пылкому Гоголю почти что неким указанием свыше. Вдохновленный, он замыслил написать сразу не меньше, чем Всеобщую Историю. «Я на время решился занять здесь кафедру истории, и именно средних веков, – писал он М. П. Погодину. – Если ты этого желаешь, то я пришлю тебе некоторые лекции свои, с тем только, чтобы ты прислал мне свои. Весьма недурно, если бы ты отнял у кого-нибудь студента тетрадь записываемых им твоих лекций, особенно о средних веках, и прислал бы мне теперь же».

«Наружный вид Гоголя, – вспоминал С. Т. Аксаков, – был тогда совершенно другой и не выгодный для него: хохол на голове, гладко подстриженные височки, выбритые усы и подбородок, большие и крепко накрахмаленные воротнички придавали совсем другую физиономию его лицу; нам казалось, что в нем было что-то хохлацкое и плутоватое. В платье Гоголя приметна была претензия на щегольство. У меня осталось в памяти, что на нем был пестрый светлый жилет с большой цепочкой».

И характер Гоголя немало поразил Аксакова, особенно его (многими отмеченное) непомерное, даже, пожалуй, неестественное честолюбие. «Я, однако, объясняю себе поступки Гоголя его природною скрытностью и замкнутостью, его правилами, принятыми с издетства, что иногда должно не только не говорить правды людям, но и выдумывать всякий вздор для скрытия истины, я старался успокоить других моими объяснениями. Я приписывал скрытность и даже какую-нибудь пустую ложь, которую употреблял иногда Гоголь, когда его уличали в неискренности, единственно странности его характера и его рассеянности. Будучи погружен в совсем другие мысли, разбуженный как будто от сна, он иногда сам не знал, что отвечает и что говорит, лишь бы только отделаться от докучного вопроса; данный таким образом ответ невпопад надо было впоследствии поддержать или оправдать, из чего иногда выходило целое сплетение разных мелких неправд. Впрочем, я должен сказать, что странности Гоголя иногда были необъяснимы и остались навсегда для меня загадками. Мне нередко приходилось объяснять самому себе поступки Гоголя точно так, как я объяснял их другим, т. е. что мы не можем судить Гоголя по себе, даже не можем понимать его впечатлений, потому что, вероятно, весь организм его устроен как-нибудь иначе, чем у нас; что нервы его, может быть, во сто раз тоньше наших, слышат то, что мы не слышим, и содрогаются от причин, для нас неизвестных. На такое объяснение Погодин с злобным смехом отвечал: „Разве что так“.

Вышедшие в 1831 году «Вечера на хуторе близ Диканьки» сразу привлекли внимание. Чудесные истории, пронизанные сказочными образами, яркими красками, особенной малоросской интонацией, покорили читателей. Некоторое влияние Э. А. Гофмана и В. Ф. Одоевского, конечно, угадывалось, но было видно – пришел новый писатель! Это утвердило Гоголя в некоторых его привычках. «Гоголь, по характеру своему, – писал П. В. Анненков, – старался действовать на толпу и внешним своим существованием; он любил показать себя в некоторой таинственной перспективе и скрыть от нее некоторые мелочи, которые особенно на нее действуют. Так, после издания „Вечеров“, проезжая через Москву, он на заставе устроил дело так, чтоб прописаться и попасть в „Московские Ведомости“ не „коллежским регистратором“, каковым он был, а „коллежским асессором“. – „Это надо“, – говорил он приятелю, его сопровождавшему».

После выхода в свет двух томов прозы, куда вошли и первые варианты знаменитых рассказов «Портрет» и «Записки сумасшедшего», пришел настоящий успех. Он был так велик, что 1834 году, благодаря влиятельным друзьям, Гоголь был назначен профессором Петербургского университета. Но только первая лекция писателя, посвященная истории Средних веков, была встречена с неподдельным интересом, остальные лекции ждал полный провал. «Я был одним из его слушателей в 1835 году, когда он преподавал (!) историю в С.-Петербургском университете, – вспоминал И. С. Тургенев. – Это преподавание, правду сказать, происходило оригинальным образом. Во-первых, Гоголь из трех лекций непременно пропускал две; во-вторых, даже когда он появлялся на кафедре, – он не говорил, а шептал что-то весьма несвязное, показывал нам маленькие гравюры из стали, изображавшие виды Палестины и других восточных стран, и все время ужасно конфузился. Мы все были убеждены (и едва ли мы ошибались), что он ничего не смыслит в истории – и что г. Гоголь-Яновский, наш профессор (он так именовался в расписании лекций), не имеет ничего общего с писателем Гоголем, уже известным нам как автор «Вечеров на хуторе близ Диканьки». На выпускном экзамене из своего предмета он сидел, повязанный платком, якобы от зубной боли – и совершенно убитой физиономией – и не разевал рта. Спрашивал студентов за него профессор И. П. Шульгин. Как теперь вижу его худую, длинноносую фигуру с двумя высоко торчавшими – в виде ушей – концами черного шелкового платка. Нет сомнения, что он сам хорошо понимал весь комизм и всю неловкость своего положения: он в том же году подал в отставку. Это не помешало ему однако воскликнуть: «Непризнанный взошел я на эту кафедру – и непризнанный схожу с нее!» Он был рожден для того, чтобы быть наставником своих современников; но только не с кафедры».

С июня 1836 года Гоголь много времени проводит за границей.

«Я соскучился страшно без Рима, – писал он в 1837 году Н. Я. Прокоповичу. – Там только я был совершенно спокоен, здоров и мог предаться моим занятиям. Мутно и туманно все кажется после Италии. Прежние синие горы теперь кажутся серыми: все пахнет севером после нее. И, как вспомню, что я должен буду прожить месяц, а может, и более вдали от нее (холера, по всей вероятности, не оставит Рима раньше месяца), то, мне кажется, я заживо вижу перед собою вечность».

И чуть позже М. П. Балабиной: «Когда я увидел, наконец, во второй раз Рим, о, как он мне показался лучше прежнего! Мне казалось, что будто я увидел свою родину, в которой несколько лет не бывал я, а в которой жили только мои мысли. Но нет, это все не то: не свою родину, а родину души я увидел, где душа моя жила еще прежде меня, прежде чем я родился на свет… Нужно вам знать, что я приехал совершенно один, что в Риме я не нашел никого из моих знакомых. Но я был так полон в это время, и мне казалось, что я в таком многолюдном обществе, что я припоминал только, чего бы не забыть, и тотчас же отправился делать визиты всем своим друзьям. Был у Колисея, и мне казалось, что он меня узнал, потому что он, по своему обыкновению, был величественно мил и на это раз особенно разговорчив. Я чувствовал, что во мне рождались такие прекрасные чувства. Стало быть, он со мною говорил. Потом я отправился к Петру и ко всем другим, и мне казалось, что они сделались на этот раз гораздо более со мной разговорчивы. В первый раз нашего знакомства они, казалось, были более молчаливы и считали меня за форестьера…»