Домой. Куда? Что такое дом? Даже в собственной хижине я не чувствовал себя комфортно. Я не могу найти своё место в этом мире. Почему? Чего ты хочешь?
Это слово разрывает меня, как пуля — самый крепкий череп. Я скалюсь. Мне неприятно. Я ненавижу такие речи. Я ненавижу её. Что эта баба делает в моём доме?
— Нет, — коротко отвечаю я.
У неё текут слёзы по щекам — медленные, вязкие. Они капают на её одежду. Лицо искажается, выражение — гримаса чудовища. Чёрного, искривлённого, не похожего на человека. Что это?
— Убери. Это крокодильи слёзы. Ломать комедию будешь в другом доме…
Я долго молчу, прихожу в себя, жду, пока чёрная тень исчезнет. Но всё же продолжаю:
— А ты, кстати, знаешь, что Руся умер?
Тишина. Она дрожит, но наконец молчит. Лицо становится ещё мрачнее, а горячие, солёные слёзы катятся ручьём. Я слизываю их.
...
А до какой аморальности можете дойти вы? Что вы способны сделать? Можете ли вы не уступить место бабуле в общественном транспорте? Или вы куда хуже — и не поможете собственной матери донести тяжёлые сумки? А может, вы готовы пнуть ребёнка или вовсе убить человека?
В любом случае, ответ на этот вопрос не играет никакой роли в мироздании. Кто-то готов изрезать собственное тело до мяса, кто-то боится крови, и для него уже отвратительно — не открыть дверь беременной женщине. А кто-то считает нормальным изменять своей второй половине или заниматься сексом на её глазах. Кто-то считает изнасилование чем-то, что можно оправдать.
А если вашего ребёнка тронет нечто настолько мерзкое?
...
Я взял её за руку — нежную, мягкую, почти невесомую. Хрупкую, белую, такую чужую моим грубым пальцам. И всё же я оставил на ней кровь.
Сжал в ладонях кружку с травяным чаем, которым часто запивал водку, будто пытался перебить вкус всего происходящего, но пальцы дрогнули — и она выскользнула.
Осколки разлетелись по комнате, сухо и зло звякнув о пол и стены. В её глазах я снова увидел тот самый ужас — чистый, неподдельный, без слов. Каждый раз, когда видел подобное, у меня невольно вставал.
Теперь в крови была уже моя рука. Тёплая, алая, до ужаса прекрасна и она медленно стекала по пальцам, капала на пол, собираясь в ровные круги. Я смотрел, не отводя взгляда. В этом было что-то завораживающее, почти правильное.
Странная, извращённая красота — когда боль обретает форму, а хаос становится зримым.
...
Он — тот, кого больше не хотелось ни видеть, ни слышать. Тот, о ком хотелось стереть саму мысль. Что угодно — лишь бы он отпустил.
Его холодные голубые глаза сужались, когда он смотрел на меня, и в этом взгляде не было ни сомнения, ни колебаний — только холод.
Он вцепился в мои губы жадно, будто доказывая себе право на моё тело. Он кусал мои губы. Я чувствовала, как страх поднимается изнутри, медленно, вязко, лишая сил. В какой-то момент я перестала понимать, где заканчиваюсь я и начинается он — всё слилось в одно болезненное, удушающее ощущение.
Его дыхание было тяжёлым, и в нём слышалась не страсть, а голод — тот, который невозможно заесть. Я боялась. Я не могла ничего сделать. Я была у него дома, и эти комнаты казались омерзительными. Они воняли старыми вещами, повсюду была разбросана еда — точнее, её остатки. По ощущениям, в доме что-то гнило, отдавая сладковатым запахом разложения. Это было поистине страшно, и от осознания, что я пришла в общежитие, где хотя бы на несколько минут чувствовала себя в безопасности, а затем получила удар по голове, хотелось просто исчезнуть.
Когда он раздвинул мои ноги, я поняла, что сопротивление — иллюзия и в этом доме оно не имеет смысла. Я пыталась закрыться, сжаться, исчезнуть, но он был сильнее.
Я поддалась не потому, что хотела, а потому что больше не осталось сил бороться.
С этого дома выхода нет, и сегодня я ставлю себе одну цель — выжить.
...
Прошло не больше сорока минут надругательства над моим телом — внутри всё болело. Промежность ныла, не отошла от прошлого раза. Губы вовсе онемели: фиолетовые, где-то сероватые. Кровоподтёки были по всему телу.
Когда я снова услышала, как по коридору шлёпают босые ноги, внутри начался пожар. Всё сгорало, и мне хотелось кричать на весь дом, город, мир. Просить любого прохожего о помощи, просить как угодно, умолять на коленях — лишь бы помогли.
Он вошёл. Неодетый. Только штаны — и те расстёгнуты, едва держались на тазу. Живот у него был весь в старых рубцах, будто кто-то раз за разом потрошил его вручную, но не доделывал. Шрамы запеклись неровно, перекрывая друг друга, словно кожа не знала, за что хвататься в первую очередь. Но в первую очередь он хватался за меня.