Когда Фофа перестал сопротивляться, Пашка сдернул с него шинель, открыл наружную дверь и выскочил на улицу, под звездное небо, на удивительно чистый снег.
Катерина не спрашивала, откуда он явился. Пашка сам рассказал обо всем. Закончив рассказ, спросил:
— Пойти в Совет доложить? Или не нужно?..
— Не знаю, — сказала Катерина, с удивлением разглядывая его перекошенное лицо.
Она заставляла себя поверить рассказу Пашки и не могла поверить до конца. Он так приучил ее всякими небылицами к неверию, что она не замечала исцарапанных рук — следов борьбы с Фофой, — и измазанных мелом сапог, и измятой шинели.
— Я во имя революции, — оправдывался перед ней Пашка. — Сам не знаю, как получилось. Видать, внутри у меня сидит праведный приказчик: сказал, а я сделал… Люди все на жизнь стали глядеть плево. А мне чего ж, не я бы его, так он меня — куда денешься?.. А Черенков сколько шахтеров положил? Думаешь, это ему забудется? Жизнь человеческая им ни во что…
Он постепенно затихал под ее пристальным взглядом. Катерина жалостливо сказала:
— Сиди в хате, я сама сообщу в Совет про дрезину.
— Ага, скажи, Катя… — попросил Пашка, чувствуя, что наступил конец одной жизни, а другой, которая открылась внезапно после случая с Фофой, он еще не понимает.
— Телком был, телком и остался, — сердито сказала Катерина, принявшись стелить Пашке на кровати, а сама готовясь перебраться на лавку. — Давно говорила: набредешь на скверное у той суки. Надо было ходить? Да пропади она пропадом! Ни кожи, ни рожи…
— То правда, — согласился Пашка, довольный, что Катерина его ругает за Калисту и не вспоминает Фофу.
— Подумать только — человека убил! Мразью его называли, а все ж человек…
— Человек, — вздохнул Пашка, уронив голову на грудь.
— Мне не жалко, — вдруг повернула иначе Катерина. — Тебя, дурака, жалко! Накануне еще стадо свиней приснилось. Думала, самой что-то вещает сон. Всегда, когда свиньи снятся, грязи в доме ожидай. А тут, видишь, пострашнее грязи… — Она закончила стелить. — Ложись, подремли до утра. Утром схожу в Совет, поговорю с Сутоловым. Архип, слышала, уехал. С Архипом было бы удобнее поговорить…
Не раздеваясь, только стащив нога об ногу отяжелевшие, грязные сапоги, Пашка лег на постель и будто провалился в темную яму.
— Катя, — позвал он, желая взбодриться, — пускай все обыщут…
— Знаю, обыщут, — ответила она, стеля себе на лавке.
Пашка повернул голову и посмотрел на нее.
— Спи! — потребовала Катерина, гася лампу.
Пашка попытался закрыть глаза, опять ему стало дурно. Он отчетливо услышал Фофино сипение под шинелью, ощутил запах овчины и крови раненого, — сна ожидать нечего, сон все равно не придет.
— Давай еще поговорим, — попросил Пашка,
— Говори…
— Не хотел я всего этого, ничего не хотел… Врал тебе, что во имя революции…
— Известно, как у тебя получается…
— Той революции, которая у нас делается, я не люблю. Все хвалятся, будто они рабы, голодные, без куска хлеба живут. Не может быть такого, чтобы все были рабами, обязательно кто-нибудь врет.
— Много ты понимаешь, — глухо отозвалась Катерина.
— А жаловаться все равно некому. Я понимаю революцию, чтоб можно было кому пожаловаться. Человеку надо выговорить себе кусочек такой земли, где бы не только можно свободно пахать и сеять, а и стать на колени и попросить всевышнего: накажи моего обидчика, покарай нелюбимого, дай мне силы и красоты, чтоб полюбила меня красна девица… Сказки ему надо, ожидания чуда. А эти собираются драться. За что? Разве я наших не знаю? Пошумят, потасуются, сами уверят себя, что ради дела, а утихнет драка, оглянутся — оно ничего и не изменилось… Свобода душе нужна.
— Одну душу ты уже придавил, чтоб не ждала свободы.
Пашка вздохнул:
— А ведь нельзя было иначе, Катя…
— И всем, может, приходится так, как тебе: не они возьмут за горло, так их придавят.
— Изменился я в твоих глазах?
— Есть немного, — как поп говоришь.
— А в себе я изменился?
— Сам решай.
— Не могу решить.
— Спи.
— Значит, не совсем ты признала за мной право убивать… А за другими ты признаешь?..
— Спи, вздор городишь.
— Время пройдет, на земле останутся одни кости. А чьи кости — неизвестно, раба или князя. Для тебя они все равно будут человечьими. Мысли, злость или доброта погибших тебе останутся неведомыми. В книгах объяснят? А кто объяснит? Те, которые останутся в живых? Всей правды от них не дождешься.