Косицкий действительно изменился. Раньше он способен был только загораться, писать стихи, подчиняясь мимолетному чувству, не задумываясь над тем, совпадает ли оно с чувствами других людей.
Он «пел себя» и считал это достаточным в стихах о своем времени. Его строки — биография чувств. Стихи, написанные на смерть павшего воина, тоже были такими. Воин его не волновал. Волнение происходило от другого — я и мир. Он все отражал по-своему, как маленькое озерцо, не понимая, как многообразна и сложна жизнь, как узка его душа, не способная вместить и обогреть жарким чувством истории других людей.
Опытный Дитрих заметил перемены в Косицком, вызванные, должно быть, дорожными впечатлениями, смутными догадками и разочарованиями. Кто знает, что сделают они с его поэзией в скором времени? Дитрих держался с ним осторожно, во всяком случае, решил не посвящать в свои планы. Угрюмый и молчаливый сотник его больше устраивал.
Подъехав к Громкам, Дитрих сам решил пойти на место крушения.
— Этих, — указал он на Фофу и Раича, — хорошо бы устроить на время в здании станции. Я знаю, там найдется место…
Ему надо было скрыть беспокойство о грузе, чтобы никто не подумал, что груз ценен. Смог же он обмануть исполнительного Раича. Потерять груз было выше его сил: всю жизнь Дитрих считал копейки, даже тогда, когда стал обладателем крупного состояния. Пусть в ящиках не так много, но это его собственность! «Приходится ловчить? — ухмыльнулся Дитрих. — Но кто теперь из нашего брата не ловчит?.. А раньше? Всегда так было. Потеря денег вела за собой смерть», — вспомнил он вдруг самоубийство разоренного горнопромышленниками владельца литейного завода Алчевского. От места крушения он в силах перенести ящики к перрону, а потом — на сани и к путевому мастеру Трофиму. Правда, Трофпм поступил странно, без предупреждения покинув дом Калисты Ивановны. В преданности Трофима Дитрих почему-то не сомневался. Ящики он пока спрячет у него, а потом перевезет к Косому шурфу. Иного выхода Дитрих не видел. «Как глупо складывается», — с досадой подумал Дитрих: ящики привязывали его к этим дурацким Громкам.
Он медленно прошел по пустынному, припорошенному снегом перрону. Затем, когда сошел с перрона, ускорил шаг, чтобы перейти на вторую колею, ведущую к тупику. Было сумеречно, плохо различались даже ближние телеграфные столбы. Пройдя несколько шагов, Дитрих наткнулся ногой на рельс и пошел влево, в противоположную сторону от Дебальцева. Колея была прикрыта нетронутым снегом. Это успокаивало: Дитрих почему-то ожидал увидеть свежие следы. «А поэта, — продолжал думать о Косицком Дитрих, — надо как-то отправить…»
Впереди он заметил покосившуюся на левый бок дрезину и странного человека рядом с ней — пиджак, затянутый ремнем, за спиной что-то наподобие чайника, на ногах и не валенки и не сапоги, а какие-то бахилы. «Что это еще за привидение?» Дитрих опустил руку в карман, где был браунинг. Но остановился, решив выдать себя за железнодорожного служащего, явившегося проверить обстоятельства крушения.
— Где здесь свалившаяся дрезина? — спросил он, хотя дрезина уже была видна и спрашивать незачем.
Человек не ответил. Он продолжал стоять, вглядываясь в Дитриха.
— Я спрашиваю: где здесь произошло крушение? — повторил Дитрих нервно, подумав, что встретил возле дрезины вора.
— Нэ знаем.
По тому, как человек произнес «нэ», Дитрих догадался, что перед ним не русский.
— Что вы здесь делаете?
— Поезд жду.
— Куда поезд?
— Далеко… отсюда нэ видна.
«Татарин… Но откуда, с какой стороны он подошел к дрезине?» — гадал Дитрих. На ветке, ведущей к тупику, не было никаких свежих следов.
— Откуда вы пришли? — спросил Дитрих.
— Далеко, отсюда нэ видна, — издевательски повторил татарин.
Дитрих заметил надвинутую на глаза меховую шапку: «Следит за мной…»
— Я путевой инженер, — сказал он, — мне нужно осмотреть место крушения…
— Нельзя смотреть! — Голос прозвучал резко, вызывающе.
— Мне незачем у вас спрашивать, я на службе.
— Хамеша… коргари, — услышал Дитрих бормотание и увидел расширившиеся темные глаза.
— Я на службе! — повторил Дитрих, с ненавистью посмотрев в эти глаза сквозь холодные капельки, нависшие на ресницах.
— Не чони! — воскликнул человек и отступил на шаг.
Это был Фатех. Вишняков поставил его возле дрезины. А перед этим они беседовали о жизни. Вишняков — хороший человек. Расставаясь, он говорил; «Все люди, ненавидящие царя, желающие власти народу, теперь объединяются. Не спрашивай, откуда кто родом, спрашивай — за кого ты: за царя и помещиков или за власть народа? Если за власть народа, считай его своим другом. А в Ташкент тебе надо обязательно добраться. Расскажешь, чони Фатех, про нашу борьбу, посоветуешь, как быть вашим людям. Ваши люди тоже должны избрать Советы…» Фатеху никто до этого не говорил о Советах у него на родине. Почему же нельзя в кишлаках найти выборных людей? Избрать, скажем, председателем Джалола? У него ума хватит, чтобы управлять не только одним кишлаком, а всеми кишлаками в Варзопском ущелье. И без того все охотники являются к нему за помощью. Как хорошо, что для Вишнякова возвращение на родину его, Фатеха, оказывается выгодно. Правда, где-то бродила и дурная мысль: если не возражать Вишнякову, он скорее и лучше ему поможет. Но Фатех старался гнать эту мысль от себя, ему хотелось верить Вишнякову как другу. Так давно он не видел настоящих друзей. А Джалол говорил: «Друзья — как горы. Они принимают на себя снег, и в долинах, где живут люди, делается тепло и солнечно».