Подошедший к дрезине человек — не был другом. Фатех это определил по тому, как он шел, пружинисто ставя ноги, словно готовился к прыжку. Фатех почувствовал недоброе и в том, как человек говорил с ним, не признав запрета, подходил к дрезине.
Дитрих оглядывался вокруг: нет ли возле дрезины еще кого-нибудь, кроме татарина? Если татарин один, он уберет его. Стрелять нельзя. Выстрел привлечет внимание. Обязательно прибежит поэт. Могут услышать и другие, те, которые поставили татарина возле дрезины. Они могут быть недалеко. А груз надо брать немедленно, пока темно и пустынно, иначе будет поздно. Дитриху стадо жарко от мысли, что придется вступить в борьбу с татарином.
Надо его убить, непременно убыть, иначе все пропало.
Дитрих расстегнул полушубок и сделал вид, будто ему абсолютно безразлично, пропустит его татарин к дрезине или станет отталкивать. «Конечно, татарин один… я смогу с ним справиться… только чтобы никакого шума…»
— Дело ваше, — сказал Дитрих, приближаясь к Фатеху, — я железнодорожный служащий, мне надо осмотреть место аварии. Если вам приказано никого не подпускать к дрезине, я могу подождать… наступит рассвет… Ваш караульный начальник скоро появится?
Фатех не ответил. Он зорко следил за приближающимся Дитрихом.
— Мне, собственно, и не нужен караульный начальник: наступит рассвет — я и издали смогу осмотреть место крушения…
Разговаривая, Дитрих сумел приблизиться к Фатеху на расстояние шага. Дальше медлить нельзя. Он выхватил браунинг и ударил Фатеха по голове. Меховая шапка, наверно, смягчила удар. Фатех только покачнулся. Дитрих ударил еще. Фатех беззвучно повалился на снег. Дитрих не увидел крови, — он, кажется, почувствовал ее запах. И, распалясь, нагнулся и снова ударил. Потом постоял с минуту, прислушиваясь, взял Фатеха за ноги, оттянул в сторону и нагреб на него снег.
Все это он делал совершенно спокойно. Жалости к убитому не было. Тревожило одно — не услышали ли на перроне, не вздумает ли Косицкий следить… Нет, кажется, все обошлось.
Бегая трусцой, Дитрих перетащил три ценных ящика к перрону. Дальнейшее не беспокоило: даже если Косицкий попытается отодрать доски, он увидит положенные сверху динамитные патроны.
Руки дрожали от непривычного физического напряжения. Дитрих позвал сотника. На сани они отнесли ящики вдвоем. Косицкий в это время устраивал Фофу и Раича в теплой комнате начальника станции.
Закончив грузить ящики, Коваленко закурил. Он ни о чем не спрашивал Дитриха. Какое-то чувство подсказывало ему, что спрашивать у этого человека не полагается, что он задумывает все — с умом и зря слов не бросает. За поездку расплатится, как и положено деловому человеку.
Вышел из станции Костицкий. Заметив Дитриха, быстро приблизился к нему и пристально посмотрел на него томными, с грустной усмешкой глазами:
— Управились?
Медленно застегнувшись и нарочито спокойно шагнув к саням, Дитрих сказал:
— Можно ехать дальше.
— Ничего не забыли? — спросил, усаживаясь, Косицкий.
— Все с нами, — ответил Дитрих, — Надеюсь, наши люди хорошо устроены?
— Вы очень заботливы! — засмеялся Косицкий. — В такое время заботливость может показаться подозрительной.
«Он становится невыносимым», — подумал Дитрих, заметив двусмыслицу в словах о заботливости.
— Что вы обнаружили на станции? — спросил он глухим, ничего не выражающим голосом.
— Похоже, станция «ничья»!
— Как это «ничья»? — равнодушно спросил Дитрих.
— Никому не принадлежит.
— Многое стало «ничьим», — покряхтев, удобнее усаживаясь, сказал Дитрих. — Ничейщина — главная слабость революции.