В стороне послышались еще голоса. Вишняков внимательно приглядывался к каждому, кто подходил к пожарищу: «Не успели за Ариной… Арина все здесь проверила, потопала туда, где есть…» На него смотрели с любопытством. Показался Миха с деревянным ведром.
— Надо б порыться, тут еще добра уймища! — крикнул он Вишнякову.
Пшеничный, тяжело вздохнув, отошел в сторону.
«Учить будут, как надо было охранять склады, — устало подумал Вишняков, пыхтя цигаркой. — Ругать примутся… У нас это умеют. Случится что — каждый упрекнуть готов. А потерянного не вернешь…»
— Бочка с маслом цела! — донесся до него голос Михи.
— Что он сказал?
— Бочка с маслом цела!
— Олифа там, а не масло!
— Могло и не вскипеть, а только подогреться!
— Все надеешься, а надежда продымилась до самих косточек…
Вишняков не хотел смотреть в ту сторону, где говорили о продымленной надежде. Он следил за Михой и собравшимися возле него мужиками. Вместе они вытащили из-под обгорелых бревен черную от сажи и окалины железную бочку. Узкая горловина ее на боку была открыта, поэтому, должно быть, бочка и не взорвалась во время пожара. У Михи нашлась корка хлеба. Он сунул ее в бочку, добрался до масла и осторожно вытащил пропитанную маслом корку хлеба, так же осторожно поднес ее ко рту, пожевал, закрыв глаза от удовольствия.
— Вот черт! — вздохнул кто-то.
Миха вытер черными от сажи пальцами рот, подмигнул ожидающим мужикам и сказал солидно:
— Скусное, чтоб мне тут крышка!..
У Вишнякова защекотало в горле от этой печальной радости. «Все выдюжит народ. Запорет виновного, а потом пожалеет. Запорет потому, что никто умнее ничего не придумает, а не от злого сердца. Нет злобы у погорельцев…» Лицо Вишнякова потемнело, осунулось, сделалось старым от углубившихся морщин.
Постояв еще немного, он пошел в поселок, провожаемый долгими, ожидающими взглядами. Почувствовав вдруг удушающий запах гари, ускорил шаг, почти побежал к близкой улице, где начинались дома-полуземлянки с плоскими крышами. Ограды из слоистого песчаника. Возле домов — покосившиеся жердины, на которые бабы в летнюю пору насаживали глечики для просушки. А трубы из проржавелой жести. Только четыре каменных дома на весь поселок. А то все низкие, по пояс вросшие в землю, с крохотными оконцами. В некоторых дворах — заготовленные заранее могильные камни. Дерева на кресты не выпросишь, а камня сколько угодно. Запасаются им заранее, чтоб не добывать, когда слезы заливают глаза от постигшей утраты.
Шахта не свой брат.
…Катерина всю ночь не сомкнула глаз. Она прислушивалась, как тяжело дышит Пашка, как подвывает ветер в сквозной печке без заслонки, и почему-то вспомнила свекровь, маленькую старушонку, мать Силантия, у которой она прожила месяц. О происшедшем с урядником страшно было думать. Воспоминания о свекрови уже не мучили, а уводили куда-то к далекому времени. Старушонка была зла, по дому ничего не делала, а только следила за Катериной: не так капусту посекла, не так шахтерки принялась стирать, не туда повесила сушиться, не с того края пол глиняный взялась мазать. Все повторяла, шамкая беззубым ртом: «Чтоб тебе руки повсыхали» — и поднимала к глазам выцветшие от старости и непосильной работы кулаки.
Закатывалось солнце, таял день, Катерина должна была выходить к калитке и ждать возвращения мужа. «Иди, сука худая! — шипела свекровь. — Другие, которые любят своих мужьев, уже давно у ворот стоят». Катерина шла, готовясь к долгому ожиданию, потому что Силантий после смены мог с артелью и в кабак к Филимону завалиться. Пути его были известны. И не любовь гнала к калитке, а привычка, не свекровь, а поселковые обычаи.
Днем ходила сонная, потому что свекровь поднимала чуть свет: «Спишь все, подавиться б тебе блином на масленицу», — а ночью боялась, как бы не прилип к ней с ласками Силантий. Тошнота у нее подступала от запаха его пота, от того, как хватал он ее за груди и шептал провонявшим махоркой ртом: «Все едино не удержишься, захочешь… Не желаешь счас — грех не мой… жена ты мне, никуда не денешься!» Молила господа, чтоб простил он ей измену Архипу, и думала о нем, надеясь на скорое его возвращение. В снах он ей являлся мужем, отдавалась ему, бесстыдно сбрасывая с себя все, целуя его тело и радостно плача. Внезапно просыпаясь, с ужасом вскакивала и выбегала на улицу.
Свекровь разгадала их нелады с Силантием. Знойным днем, когда провожали его на войну, села возле сына, пьяно упавшего головой на руки, и заговорила: «Не оставил внучонка. Не беда, пока будешь воевать, я ее вышколю, транду распроклятую! Не тужи, сынок, никто чужой подол не подымет!..» Тогда впервые затрепетала смехом жилка на Катерининой шее: чувствовала, что приходит конец каторге, врет старушонка, меняется в жизни все, выброшены за порог все ее глупые несчастья.