Пашка хотел было сказать, что теперь жизнь для всех не мед. Потом подумал, как бы Трофим не задержал его, и, глупо улыбнувшись, пошел прямиком в Казаринку. «С Вишняковым как-то легче, будто что-то свое… А здесь — волкам бы жить!» — рассуждал он, вспахивая ногами целинный снег и тяжело сутуля плечи. Впереди простиралась белая гладь, как в те минуты, когда он бежал к дому, только теперь, кажется, чуть подзелененная затуманенным зимними кругами солнцем. А снег под ногами как позолоченная тертая слюда — играет, блестит, пересыпается. От этого даже идти легче. Пашка прибавил шагу.
17
Пока он нес телеграмму Вишнякову в Совет, о содержании ее успел разболтать всему поселку.
Возле шахты собрались люди.
— Не полезу я! — кричал Петров, бросая на снег топор. — Рядом Черенков бродит, а нас — в шахту. Лиликова давай! Чего он, как Фофа, добыч гонит? Черенкову на топку?..
Военнопленные со второй смены сгрудились в стороне, с любопытством наблюдая, как Петров разъяряет себя и грозит отказаться от работы.
— Забастовка, — прошептал Кодаи.
— Всех беспокоит угроза внезапного нападения, — сочувственно сказал Збигнев Кодинский.
Красивое, мечтательное лицо его было бледным. Он опасливо поглядывал на топор с отшлифованной до воскового цвета ручкой.
— В шахте как в мышеловке, — заметил Кодаи.
К Петрову подошел Алимов. Он был артельным старшиной. Его уважали. Коренастый, сильный, он мог выполнять в шахте любую работу — и за крепильщика, и за забойщика, и за коногона.
— Наше дело — вкалывай, — сказал Алимов, пытаясь успокоить Петрова. — Уголь нада. Уголь всегда нада.
— Кому нада? — передразнил Алимова Петров.
— Нам нада!
— Гришку Сутолова видел?
— Видел.
— Зачем он приходил?
— Разберутся… Нам нада уголь рубить.
— Зачем? — еще больше разъярившись, спросил Петров. — Нечем в конницу Черенкова кидать? Ты мне зубы не заговаривай. Макеевские тож полезли в шахту, а он — тут как тут. Из Лесной до нас рукой подать. Отряд надо собирать, к войне готовиться.
— Кто собирай отряд? — не сдавался Алимов. — Командира есть на шахта — соберет отряд. А тебе — работай!
— На-кось! — Петров сунул Алимову дулю под нос. — У меня детишки и баба в положении. Про Гришку узнала — ревмя ревет. Не от жалости, от страха. Я, может, должон подумать, куда их спрятать от того гада.
— Ай-ай! — неодобрительно поморщился Алимов. — У тебя детишка, у меня детишка…
— А может, твоих Черенков не тронет? — уставился на него Петров порыжевшими от злости, шальными глазами.
Он не заметил, как к нему вышел откуда-то из-за частых столбов стволового дома Лиликов. Алимов наклонился к горбылю и содрал с него кору.
— Может, татарву он жалует! — вскричал дурным голосом Петров.
И тут же упал от сильного удара в ухо.
— Кто? — спросил Петров, медленно поднимаясь.
— Я, — сказал ему Лиликов.
Люди притихли, неловко глядя на двоих — лежащего на снегу и того, кто ударил. Лицо у Алимова почернело, скулы заострились, глаза запали. В руках он мял кору, содранную с березового горбыля, и это выдавало его волнение. Все знали, что Алимова нельзя было страшнее обидеть, чем это сделал Петров. У Алимова год назад умерла жена, оставив троих детей, с которыми он самозабвенно возился.
— Ты не обижайся, — сказал, повернувшись к нему, Лиликов.
— Ладна, Андрей Никитович, — глухо ответил Алимов. — В шахта люди отказываются идти…
Петров медленно поднимался, упираясь в снег левой рукой, а правой нащупывая топор. Лиликов не видел этого.
Пленные замерли, наблюдая, как Петров встает с топором в руке.
— Балта… — прошептал Ференц Кодаи, будто никто другой не видел этой «балты» в руке Петрова.
Збигнев Кодинский бросился к Петрову и схватил за руку. Перед толпой мелькнули их бледные, перекошенные лица. Лиликов повернулся на возню.
— Прошам, пане, — подал ему топор Кодинский.
— Вовремя ты… — сказал Лиликов. — Могли бы порубаться… А за что? — спросил он у мрачно стоящего Петрова и отшвырнул топор. Блеснувшее серебром лезвие скрылось в белом, искристом снегу. Виднелся лишь квадратик черного обуха и отшлифованное крепильщицкими руками топорище.
На шахте и раньше дрались. Бывало, хватались и за обушки и за топоры. Каторжно тяжелая работа в забое, вечно ноющее тело, слепнущие от подземной темноты глаза, невозможность избавиться от всего этого порождали равнодушие к жизни, делали жестокость чем-то обычным — как мелкий шлепок, вызывающий недолгие слезы. Ходили и артель на артель. Не стеснялись бросаться обидными кличками. Были и «кацапы», были и «хохлы», «червееды», «магометовы собаки». Это в минуту крайнего раздражения, когда в руки не шел заработок, надвигались нищета и голод, хотелось хоть на ком-то сорвать злость и разгрузить душу, до треска набитую обидами. В обычные дни ссору запивали водкой и играли за одним столом в карты, как будто вечно здесь были мир и тишина.