Выбрать главу

В версте от Терновой балки они придержали коней, закурили.

— Ты у кого табак берешь? — спросил Сутолов.

— У Паргина…

— Гляди, Арина богомольная, святая, стало быть, а табак сечет — не укуришь натощак.

— Тэбэ тож пробырае?

— А что же у меня, глотка не такая? — неожиданно обиделся Сутолов.

Пшеничный засмеялся:

— У тэбэ багато чого нэ такого!

Сутолов зло дернул коня и поехал вперед.

— Дывысь, и кинь розсэрдывся! — посмеивался Пшеничный, догоняя. — А можэ, я й правду сказав…

— Давай поглядывай за кустами, не на вечерки собрались! — буркнул Сутолов недовольно.

Он курил, держа цигарку в кулаке и вглядываясь в темную полосу Терновой балки. Может, ничего обидного и не хотел сказать Пшеничный, но так уж настроен был Сутолов: всякая мелочь его задевала. Ему казалось, глупая гибель Григория принизила его перед другими.

Терновую они проехали молча. До Лесной оставалось совсем не много. «Схлестнуться бы тут с Черенковым, — с отчаянной решимостью думал Сутолов, — в один раз закончить все споры, и катитесь все, кто считает меня страдальцем по Гришке, к чертовой матери!..»

— Думаю я, — нарушил молчание Пшеничный, — по одному нам трэба б добыраться до станции.

— Давно я так решил.

— Тоби чи мэни первому?

— Значения не имеет.

— Тоди мэни положено.

— Чего это?

— Ты командир, тоби по уставу нэ положено.

Сутулов недоверчиво покосился на Пшеничного: опять с дурными намеками. Тот, не ожидая согласия, подстегнул коня и пошел на рысях к станции.

Издали — все в порядке: застекленные окна поблескивали белыми зайчиками, от столба под крышу вливались провода, плотно, как возле обжитых домов с теплыми стенками, бугрились наметы. Только нетронутая снежная целина вокруг говорила, что после недавнего снегопада и пурги здесь никто не появлялся.

Все же из осторожности Пшеничный подъехал к входу в здание станции со стороны глухой торцовой стены, где не было окон. На Сутолова не оглядывался — пусть повременит.

Подскакав к дому, он остановил коня и прислушался. Никого.

Подождал еще с минуту и только потом спешился и пошел за угол станции.

Здесь тоже не видно никаких следов — перрон пуст.

О недавнем пребывании Черенкова свидетельствовала сорванная с навесов дверь. Вынув наган, Пшеничный переступил порог и вскочил в комнату, где висел обычный станционный телефон, стоял на прочном дубовом столе поломанный телеграфный аппарат и валялись два опрокинутых стула.

После осмотра Пшеничный позвал нетерпеливо гарцующего на коне Сутолова.

— Був гисть, та й поихав, — сказал он, усаживаясь возле давно застывшей буржуйки. — Огонька б сюда чи шо…

— Обожди, не торопись, — остановил его Сутолов, внимательно оглядывая все, что было на столе.

— Ворюга — побыв, поламав — и айда додому.

— Ворюга, ворюга, — соглашался Сутолов, разворачивая спутанные телеграфные ленты. — Не пойму, старые или новые, его…

— Николы було ему тут задэржуваться.

— То-то и оно, что некогда. Значит, не больно храбро держался… Вот та, которую он отправил на Громки! — Сутолов распрямил ленту. — Не врал Пашка насчет занятия Лесной Черенковым…

— А ты всэ не вирыв?

Сутолов сердито шаркнул сапогом:

— Я, дорогой товарищ Пшеничный, обязан верить всем честным гражданам нашего поселка. Пашке, сволочи, пускай бабы на слово верят, я ему так не поверю!

— А Вишняков, бач, вирыть…

— Вишняков забил себе голову шахтной работой.

А ты хиба против работы?

— Если время для работы остается, чего ж, давай. Тут иная история получается. Как говорится, костер сооруди, а потом уже кашу вари.

— Нэ вси кашоварамы родяться…

Пшеничный насмешливо взглянул на Сутолова, заросшего недельной давности щетиной: за своими тревогами не находит времени, чтоб и бороду соскрести. Какой-то чрезмерно мрачной получается эта тревога, со злой подозрительностью и своими дурными догадками.

— Нэ пойму я чогось… На кого сэрдышся?

— На дурь всякую!

— А ты на всяку дурь не лютуй, — сухо заметил Пшеничный.

Он сочувствовал Сутолову — беда его нелегкая. Понимал, что он не в себе. В намеках и недосказах было что-то от разногласий с Вишняковым.

Отправляясь на связь с донбасскими большевистскими организациями, Пшеничный знал, как трудно приходилось там, где начинались партийные раздоры в Советах.

— Лиликов намедни мне сказал: капиталист разве был дурак? Не дурак был и Иуда, да Христа продал.