Мои размышления внезапно были прерваны санитаром:
— А ну, давай вставай, пошли!..
Подхватили под руки тех, кто плохо ходил, повели нас во двор, где уже ожидали сани, посадили по четыре человека в каждые и повезли на станцию, а там погрузили в санитарный поезд. И вот я на средней полке в теплом, чистом вагоне. Весь наш поезд наполнен тифозными больными. Везут куда-то на север. Кормят сносно. Дважды в день обход врача. В каждом вагоне дежурный санитар для ухода за больными. Напротив меня лежит молоденький красноармеец-башкир, почти не говорит по-русски; недавно перенес очередной приступ и сейчас с жадностью ест. Рядом лежит пожилой, уже демобилизованный красноармеец. Он все время оживленно болтает о встрече с семьей. Поезд двигается медленно. Лежать надоедает. Ни книг, ни газет. Скучно и тоскливо… Волнует и незаконность моего пребывания среди чуждых мне людей и ее последствия. По ночам слышится бред больных, которого почему-то не замечаешь днем; зовут санитара, переименовывая его в «синатара».
На третий день пребывания в поезде у меня начался очередной приступ; высокая температура, полубессознательное состояние, отвращение к пище и сильная жажда. Как-то ночью стал звать санитара: хотелось пить. Санитара не было, и я сам спустился с полки, в полутьме нашел ведро с водой, которая, как я после узнал, была предназначена для мытья пола, и стал жадно пить, а потом свалился без сознания от слабости. Очнулся лежащим на своей полке, куда меня водворили санитары. Многие, за время моего пребывания в вагоне, умерли. Умер башкир-сосед и тот пожилой, что лежал рядом со мною, так и не увидав своей семьи. В соседнем отделении с верхней полки свалился во время приступа больной и разбился насмерть. На свободные места «вселяли» новых лиц, тоже военных и тоже тифозных.
Наконец, прибыли на станцию назначения, — так мы определили, слушая разговоры санитаров. Это была станция Тамбов. Действительно, вскоре началась выгрузка больных. Кто мог ходить — шел сам или его поддерживали санитары, а сильно ослабевших выносили на носилках. Я принадлежал к первым. С трудом встал, меня подхватили под мышки санитары, вывели на станцию и уложили в сани, где уже лежало двое больных. Было морозно и ветрено, ведь был декабрь месяц. Сразу же, как только сани тронулись, мы взвыли от холода и заерзали: тощая шинелишка совсем не грела ослабевший организм. Сердобольный возчик остановился, достал рогожу, укрыл нас ею и набросал сверху соломы, еще какого-то тряпья, и нам стало как будто бы теплее, но все же холодно.
Ехали долго… Остановились у большого двухэтажного здания бывшей духовной семинарии, приспособленной теперь под госпиталь. Поместили нас в угловую «палату» (бывший класс), плохо отапливаемую. Лежали в одежде, а поверх укрывались с головой шинелями и тонкими одеялами; открыто было только лицо. Медицинский уход был сносным. Питание — неважное по качеству и недостаточное. Хлебные порции были очень малы, и, чтобы они полностью доходили до больных, устанавливалось дежурство самих больных при развеске хлеба, и ими же он разносился по палатам. Довески к порциям укреплялись палочками, вроде зубочисток. Вставали — кто мог — только в уборную или на дежурство. Когда проходили по коридору, останавливались почитать висящие на стенах плакаты. Они были оборванные и грязные; обрывали их для курева, хотя они были из плотной бумаги, но другой не было, разве только принесет кто-нибудь старую газету.
Время шло… У меня прошли и третий, и четвертый приступы. Ослабевший организм тяжело переносил их, хотя они и не такие уж сильные. Подошел пятый, самый тяжелый для меня, приступ. Я, как мне потом передавали соседи, бредил, срывал одеяло, порывался вскакивать. Вызывали врача, давали какое-то лекарство, потом, когда пришел в себя, — аспирин в порошке. Это была первая порция аспирина в моей жизни. То ли от этого, то ли от слабости, но после аспирина я так сильно вспотел и стал таким мокрым, будто бы меня окунули в воду, а пар шел от меня такой, будто бы я вышел из парильни. Удивленные соседи опять вызвали врача. Тот пришел, осмотрел и приказал санитарам передвинуть мою кровать в соседнюю палату, где было гораздо теплее, вытереть меня и переменить белье на сухое, так как раскрывать меня в холодной палате было опасно: можно застудить насмерть. После этой процедуры я крепко заснул. С этого дня началось мое выздоровление.
Через несколько дней меня вызвали в канцелярию, где находились заведующий лазаретом и мой повседневный врач. Они объявили, что мое здоровье теперь в порядке, но нужно укреплять организм хорошим питанием, и сказали, что дают мне трехнедельный отпуск, а потом — в свою часть. Легко сказать, — в свою часть!.. Спросили, где мой дом. Я замялся, а потом назвал свой город на Северном Кавказе. Мне дали направление в так называемый эвакопункт при станции Тамбов, который занимался отправкой выздоравливающих.
На другой день я побрел туда. Эвакопункт был далеко от госпиталя, я же был слаб, плохо одет, а погода стояла ветреная и морозная, и было бы мне очень скверно, если бы попутный мужичок не взял меня и не довез до станции на санках, укрыв дерюгой. Он всю дорогу покачивал головой и приговаривал, вот, мол, как тебя отблагодарила советская власть за то, что ее защищал! Надо сказать, что это было время, когда в Тамбовской губернии орудовали повстанцы (Антоновцы), поддерживаемые крестьянством, так как оно особенно страдало от советской власти из-за непрерывных продразверсток и продналогов.
Эвакопункт — небольшое здание, напротив вокзала. При нем имелись столовка и спальное помещение с двухъярусными нарами. Кормили два раза в день, почти всегда густой чечевичной похлебкой, чаем с сахарином и к ним полагался фунт хлеба. Выдали котелок и ложку. На привокзальной площади имелся маленький базарчик и, конечно, толкучка. Продавалось всякое барахло и съестное. Очень аппетитно выглядели кружки колбас и были, сравнительно, недороги. Когда эту колбасу проносили мимо меня, мои соседи кричали: тпру, тпру! — и смеялись. Оказывается, вся продаваемая колбаса делалась из конины. У меня был чудовищный аппетит, как у всех выздоравливающих, но купить продукты было не за что…
Через несколько дней, когда нас накопилось достаточное количество, всех повели на станцию и посадили в поезд, направлявшийся на станцию Козлов. За два пролета до Козлова поезд почему-то застрял. По вагону прошел слух, что его задержали Антоновцы. В вагоне притихли, и было ясно слышно, как кто-то зашел в вагон, как спрашивал, у кого имеется оружие, — нужно немедленно отдать, а то будет плохо.
Заглянули и в наше отделение. Их двое: один в темно-синей поддевке, с желтым поясом, на котором висел револьвер. Красивый, румяный, с курчавой бородкой, одним словом — настоящий «добрый молодец». Другой — лет сорока, в солдатской шинели, с винтовкой. Первый пытливо осматривал каждого; второй спрашивал, у кого имеется оружие. Наш изнуренный вид недавно переболевших не вызвал интереса, и «гости» удалились.
Мы затем бросились к окнам: было любопытно еще раз посмотреть на Антоновцев. Невдалеке увидели несколько саней, очевидно принадлежащих им. На одних санях был укреплен «флюгер» (пика с флажком), сшитый по диагонали из двух кусков, белого и синего цвета. К саням подошли несколько разнообразно одетых мужчин, и среди них наши «гости». Кое-кто нес по несколько винтовок, значит — был «улов». Расселись по саням и умчались…
Вот наконец и станция Козлов… Вокзал забит народом, буфет бездействует, пусто, только стоит громадный, ведер на двадцать, самовар. Нам предстояла пересадка, а дальше — путь на юг, длительный, тяжелый из-за холода (вагоны не отапливались), духоты, тесноты и, главное, голода. Мы могли получать еду только на так называемых питательных пунктах, находящихся на больших узловых станциях, и только в дневное время. Если успевали, то сразу же, по прибытии поезда, бросались на эти пункты со своими котелками, получали порцию супа и порцию хлеба и жадно все это съедали. На наших свидетельствах делали отметку о получении питания.