Развитие стачки усугубляло заботы Ружмона. Он полагал, что, несмотря ни на что, результаты ее будут благоприятны. Оказалось, что вышло наоборот. Хлебники, механики, каменшики, типографщики, землекопы не устояли, синдикаты добились только нескольких минимальных успехов. Франсуа понял, что все были заражены иллюзиями, все — Конфедерация Труда, синдикаты, рабочие и он сам. Он менее ясно понимал, — хотя он это и предвидел, — что наступает такая эпоха, когда борьба за увеличение заработной платы и за восьмичасовой день побледнеет перед метаморфозами производства. Он, пожалуй, сознательно упустил из виду неизбежность конкуренции, которая потребует, чтобы всякое социалистическое выступление было интернациональным. Благосостояние одной какой-нибудь корпорации рабочих во Франции явится невозможным, если подобные же корпорации в Европе и в Америке будут в худшем положении. Поэтому всякая одиночная революция останется бесплодной. Действие профессиональных союзов должно быть или универсально, или же они должны погибнуть. Мечта о замкнутой нации, осуществляющей справедливость в своих границах, есть мечта такая же далекая, как рыцарский роман; социальные статистика и динамика должны будут подвергнуться тому же закону, который об'единит все силы и превратит необ'ятную планету Колумба, Магеллана и Васко де Гама в страну меньшую, чем страна древних веков, но одушевленную одним порывом упорной и победоносной борьбы за освобождение пролетариата.
II ЧАСТЬ
I
Прошло несколько месяцев. Франсуа Ружмон начинал подумывать о том, чтобы покинуть Пустыри. Его удерживало там его сердце. Бесчисленные нити привязывали его к хаотичной местности, к бродяжничеству, к нищете и энергии существ, населявших новые казармы или гнездившихся в старых потрескавшихся бараках.
Это было очарование простое и грубое, тайна души человека толпы и предместий.
Он уже изжил любовь Евлалии.
Девушка цеплялась за чудные воспоминания о море, скалах, жизни дикой и нежной, в которой впервые проснулось ее сознание самой себя. Ее изменчивое сердце не хотело больше измен. Она окружила Франсуа тем прекрасным флером лжи, которым мы украшаем дорогие места. Зная, что они сошлись, как сходятся воробьи на ветке дерева, она н_е х_о_т_е_л_а извращать слова, связывать поступки, чтобы этим создать права для себя и возложить обязанности на мужчину. Она, наоборот, повторяла себе самой, что он ничего ей не обещал. И зачем было ему это делать? Он хорошо знал, что она отдавалась другим. И если на этот раз она оставалась верной, это не было еще достаточной причиной. Он был свободен!
Она прилагала все усилия, чтобы не быть навязчивой. Раньше недоверчивая, она стала теперь терпеливой, ее прежняя свобода движений сменилась застенчивостью. Благодаря этому, связь между ними продолжалась. И часто у Евлалии была иллюзия, что ее любят, она собирала воедино все воспоминания, и в случае если бы, наконец, пробил час разлуки, ее печаль была бы окружена ореолом. Ибо для простых душ воспоминания не являются чем-то мертвым: они живут, они бьются в них, и если они прекрасны, они и утешают их, и озаряют их своим сиянием.
Франсуа не мог забыть Христину. Она совсем не была тем, что наши деды называли идеалом, так как идеал предполагает качества, которые становятся об'ектом наших размышлений. Она была скорее чем-то таинственным, неведомым, один вид которого заставляет дрожать наши нервы и покоряет нас своему очарованию.
Так как ему приходилось встречаться с нею у Делаборда, так как он видел ее иногда на улице, — Пустыри были для него священной и почти божественной землей, на которой он строил здание своего счастья.
Из-за нее же он оставался у Делаборда и ненавидел его. Этот старик любил ее так же, как и Франсуа. Когда, полный горечи ревности, он оказывался лицом к лицу с хозяином, на старческом лице которого с трудом поднимались веки, он не был больше революционером: это был бедный, безумно влюбленный человек, ненавидевший влюбленного, богатого, старого и немощного человека. Ружмон, с одной стороны, не хотел верить в то, что Христина может дать себя соблазнить, с другой — перед ним теснились самые убедительные доводы.
И, все-таки, он верил в это, потому что влечение уничтожает аргумент так же легко, как поток уносит камни.
В сумерках подсознательного низкий гнев подстрекал его когда-нибудь в день забастовки побудить толпу разгромить фабрику Делаборда.
Эта ревность достигла однажды своего апогея. В одну из сред, проходя по авеню Шуази, куда его привели забастовочные дела, Франсуа увидел выходившего из экипажа Делаборда. Малейшие детали туалета последнего, его свежевыбритое лицо, подкрученные усы выдавали желание быть элегантным.
Делаборд отпустил извозчика. Он шел маленькими шагами и очень нерешительно, по направлению к укреплениям.
"Ему здесь нечего делать", — подумал пропагандист. Вдруг сердце его сжалось от боли: появилась Христина. Теперь всё казалось вероятным. Молодым человеком овладело горькое и оскорбительное недоверие, он мог бы без удивления узнать, что Христина — любовница другого. Руки его похолодели, и, почти теряя сознание, он спрятался в тени ворот какого-то дома.
Толстяк поклонился, неловкий, несчастный и запыхавшийся; ничего в поведении Христины не показывало, чтобы она ждала встречи или была ею удивлена. Одну минуту он колебался, затем подошел и заговорил очень оживленно. Она пожала плечами, и они пошли рядом.
— Я не хочу их выслеживать, — сказал себе Ружмон. Но он пошел за ними, держась на большом расстоянии.
Делаборд молчал. Во рту у него пересохло; ноги его еле двигались, наконец, он с трудом пробормотал:
— Простите меня… Я знаю, что моя выходка нелепа. Я должен был бы поговорить с вами в мастерской. Но мы всегда становимся детьми.
Она слушала меланхолично и недоверчиво. У нее был род нежного чувства к этому благожелательному и щедрому толстяку. Он вознаграждал рабочих довольно широко, а в черные дни приходил им на помощь; он всегда очень хорошо относился к Марселю Деланду, которого он любил и боялся, и еще лучше к самой Христине.
— Но вам было бы достаточно меня позвать, — проговорила она любезно.
— Нет, я не смог бы, я не посмел бы. Зная, что вы пойдете здесь, я предпочел пойти на смешной и безрассудный шаг. В важные минуты моей жизни я действую, как игрок…
— Да, — сказала она, — вы любите игру… Я ее не выношу.
— Не обязаны ли мы лучшим, что есть в нашей жизни, событиям, ни причин которых, ни прямых следствий мы не знаем? Наконец, я не извиняю себя. Я хочу сказать…
У него были влажные щеки и почти расслабленная поступь.
— Знаете ли вы, — быстро начал он, — что с нашей первой встречи — вы были почти ребенком, — у меня к вам чувство безграничной симпатии? Это было лучом света… Яркого света… эти волосы, в особенности, эти глаза и улыбка, чистая, доверчивая, мужественная и такая прекрасная. О, я тотчас же понял, что вы наметите вашу дорогу, когда и как вы захотите. С тех пор вы для меня что-то успокаивающее, непреодолимое… нечто, о чем я грежу, даже за рывшись в дела. Разве вы этого не знали? Не чувствовали ли вы, что вам достаточно сказать одно слово, чтобы я помог вам осуществить ваши желания честно и законно, клянусь вам. Я скорее дал бы отрезать себе руку, чем позволил бы себе надеяться на плату за свои услуги. Вы можете этому верить; мои чувства проникнуты преданностью и готовностью жертвовать собою.
Христина наклонила голову, на ее лице отражались жалость, грусть, снисхождение.
— Я знаю, — сказала она, — что вы превосходный человек.
Глаза Делаборда наполнились крупными слезами; он был охвачен мягким чувством людей своего характера и возраста; рыдания сдавили ему горло, он пробормотал:
— Как это мило с вашей стороны… как вы добры ко мне. Может быть, мне надо бы на этом остановиться. Уже одно это счастье. Но тогда завтра всё придется начать сначала. Лучше итти до конца. И, кроме того, вы угадываете сами. Если, дорогая Христина, у меня и не было никакого рассчета, тем не менее давно уже я питаю к вам нежность иную, чем нежность друга.