Жанни говорит самой себе: «Довольно! Я устала, я хочу забыться!» Но тут перед ее глазами встает новая картина. Кистью, с которой на тротуар падают сгустки красной краски, фашистские ублюдки тычут в лица парня и девушки. И эти лица кажутся Жанни измазанными кровью…
Незаметно надвинувшаяся на Париж туча ушла на запад, и Жанни видит в окно совсем черное небо. Совсем черное. И почему-то не видит ни одной звезды. И вспоминает, как когда-то Арно сказал: «Парижское небо не может быть совсем черным. Это я тебе говорю. В нем даже ночью светится синева…»
Арно… Если бы он знал, как тоскует по нем душа. Где он сейчас, ее Арно? Может быть, в этот час он летит вот в таком же черном небе и пристально вглядывается в кромешную тьму, отыскивая врага… А может, лежит на испанской земле под обломками своей машины и мертвыми глазами смотрит в бесконечность, только минуту назад расставшись с жизнью…
Глава пятая
Арно Шарвен как-то сразу заметно сдал.
И не потому, что его до крайности изматывали полеты, — полеты изматывали всех, но это уже вошло в привычку, хотя, казалось бы, нельзя привыкнуть к мысли, которая никого не покидала: вернешься ли ты из очередного боевого задания или разделишь участь того, кто полчаса назад курил вместе с тобой последнюю сигару, а сейчас его уже нет среди живых.
О таких вещах не принято было говорить.
Правда, американец Артур Кервуд не подчинялся общему правилу. Каждый раз, набрасывая на плечи лямки парашюта, он говорил: «Эй вы, там! Сеньоры пилоты! Прошу на меня все глаза обратить, так как видеться с меня больше придется не будет. Я ясно очень говорю? Мое сердце чувствовать умеет приближение гроб и музыка…»
— Вот же остолоп, — сердился командир эскадрильи мексиканец Хуан Морадо. — Как ворон каркает.
А Кервуд смеялся:
— Все, что мне положено, кое-какие деньги — купить приказываю виски и помянем Артура Кервуда, очень летчика храброго. О'кэй? Мисс Эстрелья получает две дозы.
Однако Артур Кервуд — исключение. «Его не переделаешь, — говорил комиссар Педро Мачо. — У него это, наверное, как талисман».
Арно Шарвен предпочитал ничего не загадывать. К гибели летчиков интернациональной эскадрильи он относился как к неизбежному злу, остро переживал потери и испытывал такое чувство, будто всякий раз ему наносят незаживаемую рану.
Но вот не вернулись Гильом Боньяр и Денисио. Надежды на то, что однажды кто-нибудь из них вдруг появится вновь, ни у кого больше не оставалось. И у Арно Шарвена тоже. Может быть, он только сейчас до конца осознал, кем для него были Гильом Боньяр и Денисио. Теперь он связывал с ними все, чем жил, клял себя за то, что не всегда ценил их дружбу в той мере, в какой должен был ценить. И ходил потерянный, став нелюдимым и раздражительным. На висках его появился первый иней.
Раньше доброжелательный и корректный, теперь он даже с Эстрельей, которая страдала не меньше его, подчас разговаривал таким тоном, точно она была в чем-то виновата.
А Эстрелья тянулась к Шарвену, ища в нем родственную душу, с которой она могла бы поделиться своим отчаянием.
— Мне рассказывали, — говорила она Шарвену, — что бывали случаи, когда сбитые летчики возвращались даже через полгода.
— Кто вам рассказывал эти сказки? — прямо-таки обрывая ее, спрашивал Шарвен. — Какой идиот мог придумать подобную чушь?!
Эстрелья делала вид, будто не замечает грубости Шарвена. Никто ей ничего такого никогда не рассказывал, но она очень, хотела услышать от летчика подтверждение своим тайным мыслям, очень хотела, чтобы он вселил в нее хотя бы призрачную надежду.
— А почему нет? — В глазах у нее стояли слезы, которые Арно Шарвен не хотел замечать. — А почему нет? Испания не такая уж маленькая страна. У нас кругом горы. Возможно… где-то человек выбросился на парашюте, кругом враги, вот он до поры до времени и скрывается где-нибудь у добрых людей. Разве такое исключено?
Арно Шарвен изображал на своем лице улыбку, полную скептицизма:
— Моя мать говорила: «Блажен, кто верует…»
— «Блажен, кто верует…»? — Эстрелья ненадолго задумывалась, потом говорила: — А разве можно жить без веры? Я имею в виду веру, которая поддерживает дух человеческий. И не дает человеку в своем горе забыть доброту и уважение к ближнему.
— Вы кого имеете в виду? Меня?
— Да, господин Шарвен, вас. Вы стали совсем другим. — Она, не найдя отклика, начинала не на шутку сердиться. — В вас ничего не остается товарищеского.