А потом он почувствовал, как из самой глубины его души поднимается ярость, поднимается и с каждой минутой растет — слепая ярость и к летчику, и к испанскому небу, и к земле, красноватыми пятнами раскинувшейся далеко внизу. Он, конечно, понимал: нельзя, нельзя вот так поддаваться чувству, которое лишает если не рассудка, то, но крайней мере, здравого смысла, ярость его продолжала расти, и ничего поделать с собой Брюнинг не мог. «Он смеется, — сквозь зубы выдавливал Брюнинг слова. — Этот дьявол смеется… И если я не заставлю его замолчать, я сойду с ума…»
Матьяш действительно смеялся. В тот самый миг, когда сбитый им «акробат» пошел к земле и он произнес фразу: «Хорошо это я сказал: не осталось и шлема с очками», — он рассмеялся. И когда «рысь» промчалась мимо него и Матьяш увидел немецкого летчика, который тоже смотрел на него во все глаза, Матьяш опять рассмеялся. Потому что подумал: «Твоя очередь, господин фашист! Никуда ты от меня не уйдешь…»
…Он уже заметил резкую перемену в поведении немецкого летчика: «рысь» явно утратила выдержку, она словно обезумела. Матьяш теперь не видел никакой логики в том или ином маневре «хейнкеля», летчик швырял свою машину то в одну, то в другую сторону, точно стремясь сбить с толку Матьяша, но Матьяш чувствовал: немца душит ярость, он взбешен неудачей боя и больше не владеет своими чувствами.
А Матьяш только этого и ждал. Летчик-истребитель, потерявший власть над собой, — обреченный человек. Помимо своей воли он допускает одну ошибку за другой, начинает метаться, он уже не в состоянии анализировать действия противника и разгадывать его замыслы: это похоже на агонию, на начало конца.
Когда «хейнкель» снова пронесся мимо Матьяша (в трех-четырех местах немец все же продырявил левое крыло «ишачка» своей длинной трассой) и вместо того, чтобы сразу отвернуть в сторону, пошел по прямой, с крутым набором высоты, Матьяш подумал: «Теперь ты мой!» Он до конца отдал сектор газа, машина вначале как будто нервно вздрогнула, точно ей трудно было вынести такую резкую перемену режима, но затем набрала максимальную скорость, и расстояние между ней и «хейнкелем» стало быстро сокращаться.
Немец продолжал лезть вверх, хотя должен был знать, что на вертикалях русский истребитель ему не уступит. А когда, скорость «хейнкеля» начала резко падать и летчик, оглянувшись, увидел, что «моска» его настигает и вот-вот откроет по нему огонь, он попытался уйти из-под удара мертвой петлей.
И это была вторая его ошибка — ошибка, какую раньше летчик Брюнинг вряд ли допустил бы: погасшая скорость не давала возможности сделать нормальную петлю, машина обязательно должна была зависнуть и даже сорваться в штопор.
И вот впервые за весь этот сумасшедший бой летчик Брюнинг улыбнулся. Та слепая ярость, которая еще минуту назад словно бы раздирала все его существо, вдруг сменилась полной апатией ко всему, что происходит и что, без сомнения, должно произойти — его гибелью. Сейчас жизнь его оборвется, никаких иллюзий на этот счет такой опытный летчик, как Брюнинг, питать не мог, но, странно, сердце его не сжалось от страха, он даже испытал какое-то облегчение: все кончилось, больше ни о чем не надо думать, он, Брюнинг, уже мертв.
«Хейнкель» еще не вышел из вялой петли, когда Брюнинг увидел и вторую «моску», пикирующую на него сверху. Даже если бы у него и была надежда уйти от первого преследователя, то теперь такой надежды остаться не могло. И Брюнинг закрыл глаза. Правда, ручку управления он не бросил: бездумно и, пожалуй, бесцельно он продолжал управлять машиной, не давая ей возможности свалиться в штопор, но все его действия были действиями автомата, не человека, пытающегося спасти свою жизнь.
После Брюнинг лишь смутно мог вспомнить, о чем думал в ту минуту, когда с закрытыми глазами ждал конца. По крайней мере, не о прошлой своей жизни, хотя многие и утверждают, будто в последнее мгновение перед человеком проносятся картины его прошлого. Скорее всего, он мысленно представил, как вечером, собрав всех летчиков перед штабом, командир эскадрильи скажет: «Брюнинг был не только первоклассным летчиком-истребителем, но и прекрасным человеком, истинным арийцем, нашим общим бескорыстным другом, как никто другой чутким и отзывчивым. В лице Брюнинга мы потеряли незаменимого товарища, и скорбь наша не знает границ…»