Кровь стекала по бокам миурца, он метался по арене, взрывал рогами песок, но было видно, что силы оставляют его.
Однако он не сдавался. Пытаясь усыпить бдительность человека, миурец вдруг приостанавливал свои атаки, будто силы его иссякли окончательно и он не в состоянии больше сделать ни шагу, а когда тореадор, отвернувшись в сторону, посылал приветствия орущим на трибунах людям, срывался с места и молнией мчался вперед, выставив рога и крутя головой, покрывшейся красноватой пеной.
Но человек, оказывается, лишь притворялся, будто отвлекся, а сам все время был начеку, все время, наверное, думал о том, как вогнать в тело животного еще одну или две бандерильи. Этот человек — жестокое, злое существо — словно и родился только для того, чтобы причинять страдания… Что же, в конце концов, движет этим человеком, почему он такой, зачем он делает больно такому же живому существу, как и он сам? Или он думает, что жить хотят лишь он и ему подобные?..
Тореадор еще раз вернулся к барьеру, теперь для того, чтобы взять мулету и эспадо — острую шпагу. Бык следил за ним, стоя посередине арены и Нагнув голову. Потом Хуан Сепеда не спеша двинулся по кругу, остановился почти напротив того места, где сидели Денисио и Эстрелья, и стал ждать. Тореро знал: через несколько секунд животное бросится на него, и тогда он довершит свое дело. Однако ему хотелось, чтобы заключительный акт этой долгой борьбы был по-настоящему эффектным. Может быть, это и хорошо, что бык так долго стоит на одном месте — он набирается сил, и его последний рывок будет особенно стремительным, особенно дерзким. В него он вложит всю накопившуюся в нем ярость. Главное — не сплоховать, когда надо будет пускать в ход эспадо.
Миурец продолжал стоять, затравленно глядя не на тореро, а на трибуны. Денисио вдруг показалось, что в глазах животного он увидел не ярость, не жажду мщения человеку за причиненные страдания, а обреченность и тоску. И еще ему показалось, будто миурец, глядя на людей, просит у них пощады, Глаза его словно заволокло слезами, и было в них столько муки и столько мольбы о сострадании, что Денисио и сам почувствовал, как в горле у него остановился горький ком и к глазам подступили слезы.
«Не надо! Не надо его убивать»! — хотелось ему крикнуть и человеку с эспадо в руке, и тысячам людей, с нетерпением ожидающих развязки.
Но даже если бы он закричал об этом во всю силу легких, его никто не услышал бы. Потому что с трибун уже орали тысячи глоток; и в этом реве, каком-то, как подумал Денисио, озверелом и почти нечеловеческом, можно было уловить лишь отдельные слова и фразы.
— Эй там, подтолкните эту развалину!
— …падаль, а не бык!
— Он уже подыхает!
— …мешок с костями!
— …на бойню!
— Ему наверняка подсыпали снотворного…
Кто-то бросил в морду быка горсть песка, кто-то швырнул в него какой-то металлический предмет. А он все стоял, кровь стекала по его вздрагивающим бокам, и глаза по-прежнему были замутнены слезами. И вдруг, словно отчаяние подтолкнуло его, миурец сорвался с места и, ослепленный последней, вспышкой надежды или ярости, бросился на тореадора.
Хуан Сепеда едва заметно улыбнулся — кажется, он был доволен. Вот именно таким и нужен ему был финал: красная торпеда, начиненная ненавистью, злобой, решительностью, неслась навстречу своей или его гибели, трибуны перед взрывом грозы умолкли, и для десятков тысяч людей в эту минуту не существует ни войны, ни житейских дрязг, ни любовных интриг — ничего, никаких чувств, кроме чувства напряженного, полного таинства ожидания развязки, о которой они еще долго будут говорить и которую долго будут помнить. Если он ошибется, сделает одно-единственное неверное движение, промедлит одно-единственное мгновение — он проиграет. Но и тогда те, кто это увидит, будут рассказывать своим детям и внукам: «Хуан Сепеда был великим тореадором. В тот день на него был выпущен красный миурец, бык, каких давно не видывала испанская коррида. Хуан его уже почти доконал, но в последнюю минуту ему не повезло… Да, не повезло… И все же Хуан Сепеда был великим тореадором…»