Выбрать главу

Еще задолго до Канта и его знаменитого определения красоты как формы «целесообразности предмета, поскольку она воспринимается в нем без представления о цели»10, мыслители отмечали необычность этого единственного в своем роде вожделения, непонятным образом отрицающего само себя. С одной стороны, предмет нравится, заставляет тянуться к себе, как к чему-то остро желаемому, а с другой — обладание им не связано с его утилитарным потреблением. В отличие от всех других желаний, стремление к красоте удовлетворяется не потреблением предмета, не использованием его, но, напротив, сохранением его в неприкосновенности и цельности.

«Собственно благо, — писал Фома Аквинский, — связано с желанием, ибо благо есть то, чего все желают. А потому оно связано с понятием цели, поскольку желание есть своего рода движение к предмету. Красота же имеет отношение к познавательной способности, ибо красивыми называются предметы, которые нравятся своим видом» и. На пять веков опередив Канта, святой Фома уже думал над странной заинтересованной «незаинтересованностью» в красоте и над ее отношением к познавательной способности. Однако загадку красоты, на протяжении всей истории волновавшую умы, невозможно было не только решить, но и правильно сформулировать, пока философия марксизма не вскрыла преобразующую роль человеческого труда как материального творчества.

До этого момента в самой постановке проблемы неизбежно уже была заложена ее неразрешимость, потому что понять сущность красоты можно только связав желание, стремление, цель, «движение к предмету» не с потреблением в любой его форме, но с созиданием. Пока мы говорим о желании как о присвоении, о потреблении, красота оказывается необъяснимым феноменом желаемого «без цели». Ни если мы имеем в виду желание создать, когда наша цель уже не потребление, но, наоборот, творчество, — тогда бескорыстная, мобилизующая и вдохновляющая радость наслаждения красотой создаваемого и созданного не только не удивительна, но, напротив, более чем естественна. Так же точно, кок и стремление сохранить предмет радости, ибо что может быть нелепее иметь целью создать и затеи уничтожить созданное.

На многозначную взаимозависимость специфической образно-эстетической чувственности с материальным творчеством обратил в свое время самое пристальное внимание К. Маркс в «Экономическо-философских рукописях 1844 года». «Лишь благодаря предметно развернутому богатству человеческого существа (второй, созданной человеком природы. — О. Б.) развивается, а частью и впервые порождается, богатство субъективной человеческой чувственности: музыкальное ухо, чувствующий красоту формы глаз — короче говоря, такие чувства, которые способны к человеческим наслаждениям и которые утверждают себя как человеческие сущностные силы. Ибо не только пять внешних чувств, но и так называемые духовные чувства, практические чувства (воля, любовь и т. д.) — одним словом, человеческое чувство, человечность чувств, — возникают лишь благодаря наличию соответствующего предмета, благодаря очеловеченной природе. [...] Таким образом, необходимо опредмечение человеческой сущности — как в теоретическом, так и в практическом отношении (то есть человеческое познание и творчество. — О. Б.), — чтобы, с одной стороны, очеловечить чувства человека, а с другой стороны, создать человеческое чувство, соответствующее всему богатству человеческой и природной сущности» 12.

Творчество человека, создавая очеловеченную природу, породило новые человеческие чувства — всю новую, не свойственную никому и ничему в мире человеческую субъективность, включающую и воспринимающий аппарат, и эмоциональный, и волевой. В чем же практический смысл этой полной метаморфозы субъективного деятельного начала? Очевидно, новый субъективно-эмоциональный аппарат, возникнув в творчестве, был необходим именно для творчества, для его дальнейшего осуществления как новой, не имевшей ранее аналогов человеческой формы самопреобразования материи.

Мы уже обращали внимание на отмеченную Марксом прямую связь субъективной непосредственности познания с волей, стремлением, хотением человека. В приведенном выше отрывке вновь отмечается эта ?вязь. И в этом видится глубокий смысл.

С появлением человеческого сознания на смену животным инстинктам и стремлению к физической ассимиляции должны были прийти новые человеческие стимуляторы уже не животной, но человеческой жизнедеятельности, суть которой не в ассимиляции, но в переработке и преобразовании природы.

Хотя человек как индивид продолжал и продолжает оставаться живым организмом, обладающим инстинктами и плотскими желаниями (правда, также очеловеченными, о чем писал еще Фейербах), но главным, новым, определяющим в человеке сделалась его способность к универсальному разумному созиданию, к творчеству. Чтобы реализовать эту способность, нужны были совершенно новые субъективные двигательные пружины. Таким двигателем развития и сделалась качественно новая человеческая субъективность.

Возникнув в творчестве, из которого родился сам человек, пришло на смену инстинктам — этому слепому повиновению опыту поколений, заставляющему некоторых птиц лететь за тысячи километров туда, где уже давно нет никакой земли, — великое чувство человеческого долга. А на смену животной страсти к потреблению, движимой всесильным царем природы — голодом, родилось не менее властное стремление к созиданию, побуждаемое практикой и стимулируемое человеческим образным восприятием и представлением и движимое духовным голодом по красоте всего, что создается человечеством.

На смену элементарной животной «заинтересованности > в потреблении пришла столько раз вызывавшая недоумения и философские споры человеческая «незаинтересованная заинтересованность» в созидании. Страсть к пожиранию заменилась стремлением к созиданию. Голод физический заменился голодом духа. Насыщение пищей уступило место наслаждению красотой. И в первую очередь, красотой самого рождающегося и развивающегося в труде Человека — творимого в муках человеческой истории творца и преобразователя природы.

В этом неумолимом, извечном стремлении к прекрасному самому себе нет ничего эгоистического. Это стремление в высшей степени чисто и свято, ибо человек, развиваясь как разум, воля, творчество природы, совершенно объективно становится новым, создаваемым в труде и при посредстве труда, все более существенным явлением сущности разумного саморазвития и самопреобразования материи.

Нежная, загадочная, влекущая, эфемерная красота — красота, стыдливо скрывающаяся за спину мужества и силы, красота, отступающая при первом грубом прикосновении, робко манящая людей на протяжении тысячелетий, столько раз униженная самодовольными рационалистами и осмеянная скептиками и циниками, — эта самая красота железной рукой направляет человеческую практику по единственно возможному для нее творческому пути. Золотая, перевитая розами плеть красоты столь же неумолимо гонит человечество вперед, кат; тиски голода гнали дикого зверя. Гедонистически и эпикурейски щедрая, как бы располагающая к созерцательности и отдохновению, а на самом деле неутомимо толкающая к новым свершениям и не дающая ни на миг остановиться — красота, пожалуй, самая мудрая и самая удивительная из всех «ловушек» природы.

Издревле наслаждение красотой связывается с пассивно-созерцательным состоянием души, с отдыхом, с праздностью — с чем-то совершенно противоположным активной деятельности. И как часто труженики, на какой бы ниве они ни сеяли, разделяют это поистине роковое заблуждение, доверчиво поддаются хитрой мимикрии деятельного творческого чувства, прикидывающегося чувством беззаботного наслаждения! Даже великий труженик Лев Толстой считал красоту только соблазном, уводящим с дороги добра, мостить которую он полагал высшей целью человеческой жизни.