Выбрать главу

«...Искусство всегда, в высшей степени верно действительности, — писал Ф. Достоевский, — уклонения его мимолетные, скоропроходящие; оно не только всегда верно действительности, но и не может быть неверно современной действительности. Иначе оно не настоящее искусство. В том-то и признак настоящего искусства, что оно всегда современно, насущно-полезно [...] Уклонении и ошибки могут быть, но, повторяем, они преходящи. Искусства же несовременного, не соответствующего современным потребностям и совсем быть не может. Если оно и есть, то оно не искусство; оно мельчает, вырождается, теряет силу и всякую художественность» 23.

Мысль о сущностной, изначальной правильности искусства как формы общественного сознания Достоевским высказывалась неоднократно. Однако великий гуманист, озабоченный думами о смысле и значении искусства для человечества, не мог себе и представить всей глубины падения современного модернизма, скромной предтечей которого в известной мере оказалась защищаемая им от критики И. Добролюбова концепция «искусства для искусства» шестидесятых годов прошлого века. Отягощенные опытом минувшего столетия, мы сегодня уже не способны со святой убежденностью Достоевского утверждать, что «уклонения и ошибки» искусства непременно «скоропроходящи», Деградация и одичание буржуазной культуры XX века говорят о многом.

И все же правда в данном случае не на стороне печальных фактов. Они свидетельствуют лишь о возможности весьма длительных блуждании потерявшего себя общественного сознания. Правда — в бескомпромиссной взыскательности крупнейшего реалиста, оставляющего за искусством право быть только настоящим искусством. И факты все большего разложения модернизма лишь подтверждают мысль о том, что это «искусство» — не настоящее искусство, что искусство модернизма предало изначальную сущность искусства — «верность действительности», — и это предательство стало его проклятием, повсеместно и постоянно преследующим и уничтожающим его, подобно тому, как горящий глаз совести, и во мраке могилы преследовал Каина в знаменитой поэме Виктора Гюго.

Исторический парадокс (впрочем, вполне поддающийся объяснению) заключается в том, что буржуазное искусство капитулировало — как правильная форма сознания — и обернулось модернизмом именно тогда, когда научная истина проникла, наконец, и в область людских взаимоотношений. Более или менее фантастические общественные идеалы прошлого не только сами оказались несостоятельными перед натиском новых, революционных и одновременно теоретически обоснованных, истинных идей, но, разрушаясь и разлагаясь, увлекли в своем низвержении то самое искусство, которое столько веков было, по существу, главной формой их осознания и воплощения.

Есть грустная ирония в том, что Гегель, завершая классическую домарксистскую мысль и как бы предчувствуя новую социальную философию, эгоистически покончил с искусством, предрекши ему гибель, дабы оно не смогло стать носителем и выразителем того, что не вмещалось в его систему. Хотя, конечно, и он не мог предположить, что реальная гибель буржуазного искусства будет столь позорной, столь недостойной прекрасных слов, которые он сказал о своем идеале.

Однако погибло искусство лишь частнособственнического мира. Рождение и становление новых социальных идеалов, принципиального переустройства человеческого общества, идеалов коммунизма закономерно вызывали огромную духовную энергию, давшую начало великому искусству нового строящегося общества — новому могучему рычагу общественного развития.

Ведь художественная идея - это не констатация и не иллюстрация развития, ретроспективно фиксирующая уже пройденные этапы, но, подобно истинной научной идее, — одна из необходимых, движущих его сил. Ее деятельная, эмоционально-волевая энергия направлена не на обозрение прошедшего и не на исследование настоящего (хотя и то и другое может быть содержанием искусства), но на активное приближенно, становление будущего. Она всегда, что бы ли изображал художник, поскольку он создает действительно художественный образ, есть прозрение будущего. Даже тогда, когда фактическим предметом изображения является настоящее или минувшее. «[...] Смотреть художественно честно, — писал Александр Блок, — и значит, смотреть в будущее» 24. По степени своей художественности художественная идея, раскрывая гармонические связи развития, создавая красоту и тем самым формируя творческое начало общественного сознания, неизменно влечет в будущее. Такова ее сущность.

Эта способность искусства прозревать будущее, словно бы общаться с высшими сферами, недоступными простым смертным, во все века в большей или меньшей степени осознавалась как самими художниками, так и теми, кто с ними соприкасался. В древности художники нередко казались сродни жрецам и ясновидцам. Сильные мира сего, своевольно распоряжаясь судьбами, приближали к себе художников, не без основания видели в искусстве огромную силу воздействия не только на современников, но и на потомков, понимали, что именно оно способно навсегда запечатлеть в памяти поколений преходящие деяния и быстротечную славу самых могущественных правителей. Требуя изображать себя и свои подвиги в одах, фресках, монументах, последние не могли не ощущать известной зависимости от этих «не от мира сего людей, над вдохновением которых они не были властны.

Предания, памятники и первоисточники самых разных эпох и народов доносят до нас сведения о, по большей части, привилигированном положении художника в обществе. Наряду с именами всесильных фараонов, сквозь тысячелетия, разрушившие все, кроме каменных руин, мы слышим странные, почти не произносимые современными языками, жесткие слоги имен придворных архитекторов. Забывая и путая даты и события античной истории, каждый школьник оживляется при упоминании Эсхила или Фидия. Ратные подвиги викингов, Ильи Муромца, Вещего Олега не представляемы без вдохновенных песен бардов и баянов. Христианское средневековье доверяло создание своих культовых изображении художникам-монахам, чьи имена и прозвища, нет-нет, да всплывают из глубин столетий, где имя бога, казалось бы, не терпело соперничества даже царских имен. Культура нового времени в огромной степени определяется искусством.

И все же, несмотря на пиетет, который внушался людям художественным творчеством, несмотря на то, что искусство было необходимо для утверждения и прославления религии, тронов и династий, несмотря на то, что и его испачканных краской и глиной руках были сосредоточены нити личного бессмертия — несмотря на все это, владыки и временщики, приближая к себе художника, награждая его и поощряя, по большей части не доверяли художнику. Искусство всегда таило в себе некую бесконтрольную неожиданную и непредвиденную смущающую силу.

Забавная песенка вдруг оборачивались народным возмущением. Безобразное лицо грешника, гонимого и ад сонмищем чертей и какой-нибудь благочестивой фреске, напоминало знатного негоцианта, сановника или правителя. Пресвятая богородица слишком уж по-женски начинала улыбаться прихожанам. А солидные, облеченные всеобщим уваженном отцы города представали в картине не величественными и прекрасными, какими они сами склонны были себя считать, но, оставаясь бесспорно похожими, выглядели ничтожными и надутыми.

Искусство в классовом обществе постоянно оказывалось «неблагодарным», «недостаточно верным», «недостаточно зрелым и серьезным», неуместно шутливым или незаслуженно злым. Оно, как тот самый скорпион из известной грузинской притчи, то и дело стремилось ужалить своих благодетелей. С ним приходилось быть настороже, делать вид, что если художник и сродни пророку, то в не меньшей степени он сродни и шуту, на шутки которого не следует смотреть слишком уж серьезно.

Всесильный монарх позволял себе и присутствии многих смиренно нагнуться и поднять кисть, уроненную Тицианом, и в то же время искусство титанов, подобных Леонардо или Микеланджело, в эпоху, когда художественное творчество ценилось как никогда высоко, постоянно подвергалось давлению и насилию со стороны власть имущих, а жизнь художников была далеко не радостной и не свободной. Принцип «глаз да глаз» по отношению к прекрасным мастерам, но весьма своевольным подданным, то и дело давал о себе знать.