Глава девяносто первая
Съезд был чрезвычайно возбужден исчезновением секретаря и казначея Е. Чаева, отказом типографии от печатания библии и тем, что наборщиков, как бывших монахов, профсоюз постановил вычистить из своих рядов. Съезд долго ждал Е. Чаева, ему доложили, что он ушел на разговор с Вавиловым. Было много кулуарных разговоров. Приехал священник, тот, что называется инструктором, Богоявленский. Он все разговаривал с о. Гурием и возмущался тем, что нельзя ли хотя бы напечатать несколько экземпляров — и никак о. Гурий не мог ему разъяснить, что тираж должен выйти весь. И Гурию было противно подумать, что этот молодой и несколько рисующийся своими страданиями священник — он был сослан в Нарым и недавно вернулся из ссылки — рассматривает нерешительность Гурия как некую тактику. Люди толкались подле собора. Из Мануфактур пришли люди — и расселили служащих по домам — и это тоже давало возможность завербовать известное количество верующих к себе, и [Богоявленскому] казалось, что при известном напоре можно было б еще отвоевать церковь пророка Ильи у Мануфактур. Он любил некоторую конспирацию, был превосходным организатором; он сказал, что съезд этот, как и все съезды, только известная ширма, которую надо подзолотить, — и известно, чего он хочет, а там он может уже провести кандидатуру о. Гурия в епископы, что и свершит после некоего известного искуса. Но паству надо почистить, сказал он. Они сидели рядом с той комнатой, в которой рыдал и стонал И. Лопта.
Он не открывал рта, как и раньше, и о. Гурий сказал, что, возможно, у него то, что называется черной меланхолией, и что не надо его беспокоить. И. Лопта был, конечно, потрясен, что съезду они поднесли такие удручающие новости, но Богоявленский и это смог использовать чрезвычайно ловко: он заявил, что вся эта эпоха гонений испытывает только крепость нашей выи — и что в России никогда не было еще министров-попов, но они будут. Власть, которую гонят от нас, сделав параболу, вернется к нам. Он говорил быстро, хорошо, цитируя Достоевского, — он был, видимо, очень доволен создавшимся положением — и убеждал людей в красоте того, что происходит. Красоту надо ощущать, а мы милости бога забыли. Все было очень степенно, безо всякой истерии, все это очень понравилось делегатам из уезда.
Они все с удовольствием прослушали доклад — и стали ждать Е. Чаева, который прислал на имя съезда заявление, что он был в темноте, но теперь раскаялся, складывает свои полномочия и присылает все документы, а сам же он будет работать как активный безбожник, что все это было опиум. Там было написано много безбожных слов, а монахи сказали, что он все сдал о. Гурию, но о. Гурий сказал, что он ничего не получал, никаких сумм и что все надо проверить в типографии. Затем встал Богоявленский и сказал, что лучше всего быстро избрать правление и съезд распустить, ибо он происходит некоторым образом тайно, и если Е. Чаев получил обратно деньги, которые ему возвратила типография, то лучше его не трогать, не судиться, иначе он донесет на съезд, поднимет бузу с убийством Вавилова и с прочими историями, случившимися за царствование Агафьи.
— Что ж, были ошибки, но на них мы, — как и все, — учимся. Необходимо группу истинно верующих поддержать — и выразить о. Гурию наше полное доверие.
Съезд сел и начал обсуждать вопросы управления и проповеди слова божьего в уезде. Отец Гурий прошел к своему отцу.
После того, как Е. Бурундук разложил постель, он ходил возле нее, он присаживался и смотрел голодными глазами. Агафья ему сказала:
— Я пришла не для того, чтобы лежать с тобой, Бурундук. Ты веруешь в евангелие и хочешь сочетаться со мной в церкви, но ты знай, что я не девственница, и поэтому едва ли ты меня захочешь.
Он ей не верил. Она уже приготовилась защищаться, но затем она увидела, что он заплакал и начал проклинать и чрево ее, и тех детей, которых он от нее ждал. И то, что она — не великая мать, а, оказывается, великая б(…). Он выхватил бутылку, но она поняла, что может произойти нечто страшное, и, подбежав к нему, вырвала бутылку и, выкинув ее за порог, разбила. Он стоял сконфуженный, вышел было, но затем вернулся и спросил, может быть, она все-таки врет и разрешит свадьбой ему проверить это.
И она ему сказала самое страшное, что она жила с человеком (…) и все таки от него не было детей. Бурундука это поразило больше всего. Он лег на кровать — и лежал, глядя в потолок, и сплевывая, и иногда хохоча над собой.
Она смотрела в евангелие, пытаясь прочесть ту книгу, которую она, кажется, и в детстве не читала, но, прикрываясь которой, пыталась они владеть Кремлем. Она устала, книга ей не понравилась. Была большая тишь — и журчали с гор ручьи, когда она выходила на двор. Она видела, что она потеряла последнего своего друга — Е. Бурундука — и ей было страшно, но в то же время весело — и она чувствовала, что скажет съезду нечто новое.