Мы прошли уже несколько раз. Я посмотрел на него с удивлением, Мы присели на траву. Доктор достал из кармана яблоко и угостил меня.
— Вам что же, жизнь надоела, Матвей Иваныч?
— Вряд ли она мне когда-нибудь надоест. Для этого она слишком коротка.
— Но вы желаете говорить с братьями.
— Я желаю их разоблачить. Вы обратили внимание, как они держали себя, когда мы подходили к стадиону? Они держались за ноги, и создалось у многих такое впечатление, что доктор испугался их и дал стрекача.
— Совершенно ложное впечатление.
— Нет, не ложное. У меня прекрасный ход. Я не хочу, чтоб вы попа дали в свалку. Это мой последний поход. Я связываю вам руки, и мы приходим и говорим: да мы вот даже связаны, вы одного можете подколоть, но двух вряд ли, мы наперед знаем, что вы не рискнете. Все дело в том, Егор Егорыч, хватит ли у вас смелости.
— Странно было б рассуждать. Конечно, хватит, и согласитесь сами: если они вас будут колоть, я что же, танцевать должен?
— Вы можете выбежать и крикнуть на помощь. Это единственный способ, по своей безрассудности, заставить их замолчать.
Мы препирались долго. Я возражал ему, но, видимо, слабо. Правда, мне и самому нравилась его мысль и, кроме того, приятно было осознавать то, что он не употребляет проклятых иксов и рассуждает нормально. Одним словом, мы пришли в нашу комнату, и он крепким ремешком, который был у меня в запасе, — я надевал иногда рубашку, — связал мне руки сзади. Он поправил их. Я не мог не рассмеяться. Он тоже улыбнулся. И мы направились к братьям.
— Но вы даете слово, — что это последний наш поход?
— Даю, — сказал доктор торжественно и пожал мои связанные руки.
— Завтра же мы выезжаем в Негорелое.
— Позвольте, но уже 2 недели.
— И прекрасно, мир на 2 недели ближе к катастрофе, любопытно посмотреть…
В комнате братьев Валерьяна и Осипа я был впервые. Людмила сидела на койке и курила. Валерьян был в одной стороне комнаты, Осип в другой, сестра посредине, так они во все время разговора и крутились, как маятники, показывая часы.
Мое появление со связанными руками действительно несколько ошеломило их, даже Людмила посмотрела на меня с любопытством, чем наделила меня частицей благ при будущем распределении любви. В комнате стояли три велосипеда, валялись велочасти и формы для тортов, печений, банки с печеньями, конфеты. Людмила вынимала из кармана овес и сыпала на руку, пробовала на зуб.
— Так брать, что ли? — спросила она нерешительно.
— Брать! — воскликнул брат.
Мы услышали обрывок разговора, из которого можно было понять, что вопрос шел о покупке, но сметенное время или слишком большая партия — все это заставило Людмилу прийти в комнату братьев, вообще же она смотрела на людей в том смысле, как ловко их можно было обдирать, но уважать она могла только людей, которые могли любить, и, кто ее знает, — не пожертвовала бы она все человеку, который может любить. Одно могло показаться странным — и я поэтому не особенно верил в докторскую любовь, что и Людмила не особенно верила этой любви, я не понимал этого, она-то любовь могла понять; братьев же она не уважала и презирала за полную их неспособность любить как физически, так и морально. Братья и ей, как и всем остальным, внушали страх, но боюсь, что только до сегодняшнего дня, и так как она понимала, что доктор не может не явиться, а произойдет нечто странное, то она смотрела с любопытством. Мне думается, что она изучала доктора как раз в смысле любви, и когда он вошел, она даже начала прихорашиваться.