Выбрать главу

— Георгия-Победоносца, — ответил Е. Чаев.

— Женщину требует на икону заказчик, женщину, Еварестушка, бабу хозяйственную и чтобы покрасивей.

Выгружали длинный ящик. Суетился хмурый Вавилов. Ольга Павловна спросила: кто это и не деловой ли чиновник? Еварест объяснил, Ольга Павловна выразила готовность похлопотать. Е. Чаев пренебрежительно разъяснил ей полную бесполезность рыжего, направился к нему развязно, попросил закурить и сочувственно сказал: «Все скорбите». Вавилов зажег ему спичку, криво ухмыльнулся, и Ольга Павловна согласилась, что рыжий словно посконь — посеешь — родится, а на семена не годится.

Глава четвертая

о том, как Вавилов поговорил с Зинаидой; как мнихи-наборщики встали к реалу; как Еварест Чаев пас коня и что говорила Агафья на собрании Религиозно-православного общества

I

Колесникова приняли на фабрику. «Четверо думающих» получили каморку в корпусах. Вавилов приписывал выдачу каморки своему заявлению в жилищную секцию Совета: заведующий культурно-просветительным отделом, а вынужден жить у пьяницы Гуся. Жизнь там, правда, веселая и поучительная, Колесников уходил оттуда с неохотой. Колесников совсем отбился от «пяти-петров», и это немного порадовало Вавилова, вот если б Колесников не пил, но и трудно было не напиться у Гуся. Гусь хвастался, что около его стола прошли все революции и все революционеры знают его, многие пили из его рюмок. Сам он уже давно покинул производство, был сед, шестидесятилетен, толщины необъятной и на громадном своем животе носил многие уже годы лоснящуюся фрачную жилетку. Он сидел всегда посреди комнатенки, на толстом табурете, вытесанном им самим еще в дни молодости, и к нему за веселым разговором и за сплетнями шли пьяницы со всего поселка. Летом он часто переносил пьянство в пустырь, который он называл «Вифлеемским садом». Он обладал чудовищной памятью и способностью всегда оставаться трезвым. Он знал всех в поселке по имени и по отчеству, знал, кто когда родился, крестился и когда женился. Он редко выходил из дому, особенно после того, как прекратились кулачные бои, коих он был великим любителем. Для бабы стал силу свою беречь мужик», — сказал он уничтожающе. Он очень обрадовался, когда приехал М. Колесников, обещавший возобновить кулачные бои, которые есть даже в Москве, в Девкином переулке. Он, Милитон, покажет, как надо драться! Гусь-Богатырь смотрел на розовые его кулаки с любовью. За водкой Гусь сам никуда не ходил, даже мальчишкой, и чрезвычайно гордился тем, что водка к нему текла сама. Он разливал, пил не пьянея, «потому что в жизни не огорчался», он сидел на своем табурете благостный и добрый, всех называл по имени и отчеству, даже босяков, бывавших у него лет пять или десять назад.

Постоянно вокруг него крутилось пьянство; приходила Клавдия, играя цыганскими плечами; рабочие, напившись, снимали единственный в поселке и в Кремле автомобиль «прокат», подъезжали к дому Гуся, плясали, автомобиль тарахтел, вся улица хохотала, рабочие уезжали кататься. Гусь оставался один. Он сидел грузно на своем табурете, сосал огурец и, относясь насмешливо к Вавилову, быстро его напаивал и укладывал спать на печку. Вавилову снились, как всегда, дикие военные сны. Он стонал, а Гусь сожалел его вслух.

Вавилов был рад попасть в казармы, но в первый же день переселения он почувствовал большую тяжесть. Казармы эти, десяток четырехэтажных корпусов, построенные еще владельцами Мануфактур господами Тарре, толкаясь среди грязных канав, луж, оврагов и пыли, стерегли фабрику. Они добивались, чтобы ни один рабочий не проскользнул мимо них. «Камнят они нашу душу», — любили жалобничать старожилы корпусов. Имелось какое-то действительно озлобленное наслаждение своим несчастьем и грязью среди живущих. Сколько раз пытались посадить деревья подле казарм, проводили субботники, через день, через два — все деревья были выдернуты с корнем. Люди, казалось, хотели углубиться и нырнуть до самого конца этого грозного отчаяния, которое назвалось каморочной жизнью. Мало счастливцев покидало каморки. Каморка!.. В ней часто жили и две и три семьи, в ней были одно окно и одна дверь. Каморка отбирала у людей любопытство к земле. Пожив пять, шесть или десять лет в ней, люди не стремились уйти дальше своих казарм. Они сидели на лавочке у корпусов, сплетничали, грызли подсолнухи, в дождливую или снежную погоду гуляли по чугунным и тусклым коридорам. И странно было видеть Вавилову, что здесь нет пропусков и нет дневальных у входа и по чугунным плитам бегают дети. Внизу, в конце каждого коридора, царствовали гигантские кухни. Каждая печь, — а их было и по две и по три, — величиной превышала крестьянскую избу, десятки жерл отдельных печек высовывали сухие языки железных листов, и на этих листах, — жалкие призраки собственности, — чахоточные женщины ставили отдельно, каждая для своей семьи, в свою печь, тощий суп или хлеб… Двери внизу всегда распахнуты, клубы пыли или мороза трепались по коридорам. Платье, развешанное на кухне, зловонило. Дети, нищие, гадалки, слепцы…