«Сейчас, когда мы вместе с матерью Льва Седова пишем эти строки… мы все еще не можем поверить в его смерть. Не только потому, что он был нашим сыном, верным, преданным и любящим… Но потому, что он, как никто другой, вошел в нашу жизнь и врос в нее всеми своими корнями…
Старшее поколение, с которым мы вступили когда-то на путь революции, сметено со сцены. Чего не смогли сделать царская тюрьма и каторга, тяготы жизни в ссылке, гражданская война, лишения и болезни, сумел за несколько лет сделать Сталин, злейший бич революции… Лучшая часть среднего поколения, те… кого разбудил 1917 год, кто получил закалку в рядах двадцати четырех армий, сражавшихся на фронтах революции, также подверглись истреблению.
Раздавлена и перебита… и лучшая часть молодого поколения, ровесники Левы… За годы ссылки мы обрели немало новых друзей, некоторые из них стали… для нас как бы членами семьи. Но мы встретились с ними… уже на пороге старости. Один лишь Лева знал нас молодыми. Он был частью нашей жизни с тех пор, как помнил себя. Оставаясь молодым, он стал почти что нашим современником…»
Просто и нежно описал он короткую жизнь Левы. Вот ребенок, что смело дерется с тюремщиками отца, носит в тюрьму передачи и книги, дружит с революционными матросами, прячется под скамьей в зале заседаний Советского правительства, чтобы подсмотреть, «как Ленин руководит революцией». Вот подросток, «в великие и голодные годы» гражданской войны приносящий домой в рукаве драной куртки буханку свежего хлеба, подаренную подмастерьями булочной, где он вел агитационную работу; подросток, презирающий бюрократические привилегии, отказывающийся ездить в машине отца, переселившийся из родительского дома в Кремле в общежитие пролетарских студентов, вместе со всеми чистящий на субботниках снег, разгружающий паровозы и участвующий в ликвидации безграмотности.
Вот юноша, оппозиционер, «без малейшего колебания» оставивший жену и ребенка, чтобы отправиться с родителями в изгнание; обеспечивающий отцу связь с внешним миром в Алма-Ате, где они жили, окруженные ГПУ, где Лева часто ночью, в дождь, встречался с товарищами то в лесу за городом, то в толпе на базаре, то в библиотеке, а то и в бане. «Каждый раз он возвращался счастливый и оживленный, с воинственным огоньком в глазах, с ценным трофеем под полой». «Как хорошо понимал он людей — он знал куда больше оппозиционеров, чем я… Его революционный инстинкт позволял ему безошибочно отличать настоящее от фальшивого… Глаза его матери — а она знала сына куда лучше, чем я, — светились гордостью».
Здесь нашло выход отцовское чувство раскаяния. Он вспоминал о своей требовательности в отношении к Леве, объясняя ее собственными «педантичными привычками в работе» и склонностью требовать наибольших усилий от самых близких людей — а кто был ближе Левы? Может показаться, что «наши отношения характеризовались известной отчужденностью и суровостью. Но под ними… жила глубокая, горячая взаимная привязанность, основанная на чем-то неизмеримо большем, нежели просто кровное родство, — на общности взглядов, общности симпатий и антипатий, на вместе пережитых радостях и горестях, на общих великих надеждах».
Кое-кто видел в Леве всего лишь «сыночка великого отца». Но они заблуждались, как и те, кто долгое время подобным образом воспринимал Карла Либкнехта. Лишь обстоятельства не позволили Леве проявить себя в полную силу. Здесь дается чересчур, пожалуй, щедрая оценка вклада Левы в литературную работу отца: «По справедливости, почти на всех моих книгах, написанных с 1929 года, его имя должно было стоять рядом с моим». С каким чувством радости и облегчения интернированные в Норвегию родители Левы получили экземпляр его «Красной книги», «первого сокрушительного удара по клеветникам в Кремле!» Как были правы сотрудники ГПУ, утверждавшие, «что без юнца Старику было бы куда тяжелее», — и насколько же тяжелее ему будет теперь!
Снова и снова вспоминал Троцкий об испытаниях, выпавших на долю этого «чувствительного и тончайшего человека»: бесконечный поток лжи и клеветнических измышлений; дезертирство и капитулянтство со стороны многих бывших друзей и товарищей; самоубийство Зины и, наконец, процессы, «глубоко потрясшие его душу». Какова ни была бы истинная причина Левиной смерти, умер ли он, не перенеся всех этих тягот, или был отравлен ГПУ, в любом случае «в его смерти повинны они (и их хозяин)».
Поминальный плач заканчивался на той же ноте, на которой начался:
«Его мать, бывшая ближе всех на свете к нему, и я, переживающие эти страшные минуты, — вспоминаем одну его черту за другой, отказываясь верить, что его больше нет; и плачем, потому что не верить невозможно… Он был частью нас, нашей молодой частью… С нашим мальчиком умерло все, что оставалось в нас молодого… Ни твоя мать, ни я не думали, не гадали, что судьба вытянет нам такой жребий… что нам придется писать твой некролог… Но спасти тебя мы не сумели».