И надо сказать, что она своего добилась. Публика стала утихать. И вот отворилась дверь и появился небезызвестный имярек. Раздались жидкие аплодисменты. Имярек сел за стол и мрачно оглядел аудиторию, точно считая количество хлопков, потом вперил неподвижный взор в угол, откуда доносились какие-то остаточные шепотки. Он держал этот угол под прицельным взглядом до тех пор, пока в зале не воцарилась тишина типа «благоговейной». И тогда багроволицая дама сказала буквально следующее:
— Воспользуемся хорошим настроением имярек и попросим его поделиться с нами своими впечатлениями…
Я позволяю себе столь подробное описание только потому, что оно необычайно заинтересовало Толстого, которому я рассказал об этом вечере. Он выспрашивал все новые подробности, смеясь своим характерным носовым смехом, в котором отчетливо слышалось «ха-ха-ха». Потом вдруг посерьезнел.
— А ведь если вдуматься, всмотреться — это страшно! Что это такое? Какой-то нарост в мозгу? Экзема души? И ведь человек неглупый, не без таланта… Эти вещи дорого обходятся. Кровь, нервы… Сердце тратится… Там, внутри, все искажено. — Он помолчал. — Пожалуй, внешне я мог бы изобразить такого человека, но трудно понять ту нечистую силу, которая его толкает.
Неизвестно, какое место в «творческой лаборатории» Толстого занимали эти мысли, но он возвращался к ним, — иногда совсем по другому поводу.
В докладе Первому съезду писателей, говоря о значении человеческого жеста как заветного ключа к пониманию его души, Толстой привлекает в качестве примера «писателя NN».
— …Писатель NN на собрании начал говорить неуверенно, даже запотели стекла его очков. Слова его нравились. Он почувствовал это, поставил перед собой локоть и растопырил пальцы, как бы держа шар. И вдруг, ища меткое слово, задержался, нашел и уверенно прищелкнул пальцами… Я мог сказать: NN честолюбив, любит слушать себя, собой доволен (при любой удаче может дойти до самообожания)…
Похоже, что Толстой примеривается здесь к какому-то будущему своему персонажу.
Актер, старый товарищ Толстого, рассказывает?
— Действие происходит в Ленинграде. Время — декабрь, по-старому — ночь под рождество. Кажется, это был первый год, когда сняли «елочный запрет». Переходим с Толстым Манежную площадь, а на ней, оказывается, базар елок. Торговля на сегодня закончилась, у елок похаживает старичок в тулупе, сторожит. А на самой середине площади возник деревянный домик-времянка. В окошке — свет. Алексей Николаевич остановился: «Давай заглянем, что там». Зрелище получилось очень оригинальное: солидный представительный мужчина в шубе, в меховой шапке, писатель Алексей Толстой, крадучись, приседая, заглядывает в чужое окошко. Поманил меня пальцем. Говорю: «Неловко, Алексей Николаевич, люди проходят мимо, а главное — у нас в кармане билеты на московскую «стрелу», как бы не опоздать!» — «Сейчас-сейчас, ты только взгляни. Это же…»
Пришлось осторожно пристроиться рядом. Действительно, занятная картинка, похожая на мхатовскую постановку: стоит наскоро сколоченный стол, на столе — керосиновая лампа, кипит старенький пузатый самовар. На разложенной газете — связки баранок, горка сахара. Сидят двое и молча, истово пьют чай. Один, обросший, лохматый, распаренный, устроил блюдечко на пятерне, другой — молодой, в ситцевой рубахе — прихлебывает из алюминиевой кружки. Алексей Николаевич дергает меня за рукав, шепчет:
— Нет, ты посмотри! Как в барке плывут… Этот лохмач, наверное, поп-расстрига. Теперь торгует елками. Все-таки вроде божественный промысел…
Еще раз напоминаю, что времени до поезда в обрез.
— Сейчас-сейчас… Нет, ты только посмотри. Вот это чаепитие, да-а-а. Самовара два уже выдули! (В голосе — восхищение, чуть ли не зависть. Пожалуй, если бы позвали, не отказался.) А того старика с кляузной бороденкой, сторожа, не позвали… Наверно, по очереди сторожат. Всем сразу нельзя чаевничать…
Никак не могу оттянуть его от окошка. И видно, что уже ухватила его цепкая память и этот домик, и воображаемого попа-расстригу, и парня в рубахе горошинами…
Известен превосходный портрет Толстого работы Петра Кончаловского. У портрета есть своя история. Первоначально художник написал Толстого «в единственном числе», а потом, заочно, пририсовал красочный натюрморт: стол, бокалы, яства. Получилось — Толстой обедает, вкушает пищу.
Наш земляк, писатель Николай Никитин, много лет общавшийся с Толстым, рассказывал, что когда тот увидел себя в таком истолковании, то сначала нахмурился: не выпад ли это против него? Нарушены все традиции русского писательского портрета. Но уже через минуту он смеялся и хлопал художника по плечу: