Выбрать главу

— Я не создан для известности, как Евгений Онегин для блаженства! — убежденно заявлял он.

Еще и не вкусив этой самой известности, он как бы заранее утомился от нее, пресытился ею и точно решил отказаться от многих неудобств, связанных с нею, вроде тех, например, на которые жаловался ему позже Леонид Андреев: «Да, хорошо вам так ездить, когда вы не захотели сняться в фотографии Сдобнова и сотни тысяч ваших фотографий не разлетелись по всей России. А мне стоит только показаться на улицах Петербурга, и в меня пальцем тычут: «Андреев, Андреев!» Так же и в Сибири, и в Архангельске будет!»

Отказавшись «на корню» от возможных (кто его знает?!) портретов, юбилеев, адресов на веленевой бумаге и почтительного шепота, житель Орлиной скалы, подобно Мартину Идену, поддерживал свои связи с литературой исключительно почтой.

Укладывал рукопись в конверт, наклеивал марку и посылал. Печатаясь по крайней мере в полудюжине журналов, он еще ни разу не бывал ни в одной редакции и не видал живого писателя — кроме себя самого, когда смотрелся в зеркало.

Но на этом, пожалуй, и заканчивалось его сходство с Мартином Иденом. Он не числил Герберта Спенсера и Фридриха Ницше своими учителями. Цену буржуазной морали он определил давно, и его конфликт с обществом вел не к прыжку в иллюминатор.

«Я из гибкой и острой стали выкую вам назло свои новые песни, когда буду свободен, и эта сталь пополам перережет ваши дряблые сердца, такие ненужные для жизни», —

вот какие слова бросал он в лицо нытикам и мещанам в своем стихотворении в прозе, которое напечатала на первой странице большевистская газета «Звезда».

По-горьковски звучали слова Фрола из «Лесной топи»:

«Человек… Человек… ты сначала дослужись до человека, послужи у разума на службе; человек — это чин! И выше всех чинов ангельских!»

И тут же, со злой, великолепной издевкой из «Пристава Дерябина»:

«Чтобы быть русским человеком — коло-ссальное здоровье для этого надо иметь! Факт, я вам говорю!»

Личное знакомство Мартина Идена с печатным словом — при первом его посещении редакции — закончилось классическим американским мордобоем с лихими гангстерами пера.

К человеку с Орлиной скалы литература пришла сама.

Спустившись однажды вниз, в Алушту, он обнаружил, что его упорно разыскивает Александр Иванович Куприн — первый живой настоящий писатель, увиденный им.

От Куприна ему стало известно, что он, Сергей Николаевич Сергеев-Ценский, оказывается, довольно известная личность в литературе, что рассказы его пользуются несомненным успехом.

Но самое главное заключалось в том, что Куприн, организовавший издательство при журнале «Современный мир», предложил молодому автору издать свои сочинения, которых уже набралось на три тома.

Посещая Петербург по всем этим делам, молодой автор выяснил, что является прямым кандидатом в модные известности.

Одна за другою появлялись его повести и поэмы в прозе: «Лесная топь», «Сад», «Печаль полей», «Медвежонок», «Движения», и критика спорила о них, пытаясь выяснить, кто таков он есть: модернист, символист, современный реалист или эпигон классиков.

Некоторые из них утверждали, что он — декадент, чуждый общественным идеалам, далекий от социальных мотивов, от народной жизни.

Интересен был, однако, тот факт, что царская цензура придерживалась иных воззрений на сей счет.

Журналу «Вопросы жизни» дорого обошлось, например, сотрудничество этого «декадента». После напечатания его рассказов «Батенька» и «Молчальники» редакцию предупредили о возможных неприятных последствиях.

А когда на страницах «Вопросов жизни» появился рассказ Сергеева-Ценского «Сад», журнал быстренько закрыли, усмотрев в этом произведении «набат революции».

Какие же вопросы жизни — без кавычек — поднимал в своих вещах этот беспокойный автор?

Он писал о России. Как будто неторопливо, но с огромным внутренним волнением развивал он этот мотив — все шире, глубже, полнозвучнее, строка за строкой создавал свою фугу о России.

На страницах его книг была мечта о преображении России, нарастание народного гнева, там говорили о своей судьбе и своих мечтах люди полей и шахт и тут же, рядом с ними, — те, кто составлял «оплот самодержавия»: звериные лики, циничные, продажные, опустошенные души.

Но критика, с усердием занимавшаяся арцыбашевским «Саниным», разгадывавшая символические ребусы Леонида Андреева, провозгласившая «конец Горького» после создания им «Матери», не поняла этого нового, самобытного мастера.