Но не было там и эпигонства, школярского подражания: просто автору было удобно писать так, а не иначе, — он так и писал. Эта естественность интонации, поставленность голоса вызывали невольное уважение, несмотря на мою приверженность к совершенно иным литературным приемам. Мысленно я занес имя автора в список тех, кем стоит интересоваться и дальше, а это немало, если принять во внимание жесткий максимализм начинающих, которые обычно впускают в духовный свой обиход лишь немногих литературных собратьев!
Правда, имя это мне было отчасти знакомо. В Ленинграде в то время вышли на старт сразу шесть или семь способных очеркистов и фельетонистов: Тубельский и Рыже́й (Братья Тур), Михаил Лоскутов, Бор. Бродянский, Ефим Южный, Сергей Безбородов и тот, о ком я сейчас пишу. Леонид Радищев и здесь выделялся ясным, уверенным слогом без излишнего словесного щегольства и показной эрудиции, которыми нередко грешат фельетонисты. Видно было, что он хорошо знает то, о чем пишет, знает не понаслышке, не из справочников и энциклопедий, а непосредственно из окружающего его мира. Этот мир, как известно, представлял собой не легко обозримую модель, не стоял спокойно на месте, — он бурно двигался и менялся, так что изучать и описывать его приходилось на ходу; помогало лишь то, что мы двигались вместе с ним.
Вскоре я познакомился с автором рассказа и фельетонов. Его наружность, походка, манера держаться и говорить были во многом под стать его литературной манере. Атлетического сложения, неторопливый, насмешливый, но без издевки, без колкостей, наоборот, снисходительный к моим литературным пристрастиям, он мне понравился, и мы сразу стали звать один другого — «тезка». Самое главное для меня в нашем приятельстве (дружбой назвать это тогда было бы преувеличением) оказалось то, что мы понимали друг друга с полуслова, как бы ни расходились во вкусах и склонностях. Встречались мы скорее случайно и преимущественно в общественных местах — в редакциях, в Доме печати (Дома писателя, а тем более Домов творчества писателей еще не было); чаще всего мы встречались в столовой Ленкублита (Невский, 106), организованного в 1930 году для улучшения быта литераторов в столь неустроенное в бытовом отношении время. Если не ошибаюсь, у тезки я побывал лишь однажды, в самом начале 30-х годов. Он жил на Троицкой улице (теперь улица Рубинштейна), в новопостроенном доме, почему-то прозванном «слезой социализма». В квартирах не было кухонь — все питались в общей столовой; это в принципе, а в жизни получилось, что большинство стало готовить себе пищу дома, тем или иным способом выходя из трудного положения, отчего у хозяйки и впрямь могли навернуться слезы. Впрочем, закоренелому холостяку и антибытовику Радищеву общая столовка внизу, в первом этаже, была по нраву; хорошо помню его почти пустую, голую комнату: койка, конторский стол, такой же стул и гантели в углу, на полу.
В февральской книге журнала «Звезда» в 1930 году печаталась моя первая сравнительно солидная по объему повесть, и я запомнил, как Радищев, увидев в моих руках корректуру, взял ее у меня, сел в угол пустующей в тот час столовой и не сошел с места, пока не прочел эти два печатных листа лирической, насквозь метафоричной прозы, прямо противоположной тому, что и как писал он сам. Я и сейчас люблю эту юношескую вещь, хотя понимаю, что смесь французского с нижегородским — Жана Жироду с Борисом Пильняком — могла не только насмешить, но и вызвать раздражение у читателя столь трезвого вкуса, каким был Радищев. Не знаю, какие ощущения он испытывал, когда читал повесть, — но мне он сказал, отдавая гранки:
— Спокойствуя белизной? — и ободряюще кивнул: — Ничего, ничего!
Первые два слова были цитатой из только что прочитанного им «Полнеба» и произнесены с явным юмором, а дальше — обычное для тезки и нынче благожелательное ободрение: «Ничего, ничего!» — при этом легкий кивок и полуулыбка. Почти через сорок лет я заслужил от него такой же ободряющий, душевно необходимый для автора кивок по поводу моего очерка-воспоминания о работе на Волховстрое, напечатанного в той же «Звезде» и, как мне казалось, никем не замеченного, кроме редакции и Радищева! Правда, тезка еще добавил, что очерк порой потруднее написать, чем рассказ, — а уж в этом-то он, очеркист, журналист и прозаик, знал толк.
До середины 30-х годов Л. Радищев почти не печатался в толстых журналах, основным полем действия для него были тонкие журналы и газета «Литературный Ленинград», сотрудником и одним из фактических создателей которой он являлся. Фельетоны, статьи, рецензии, очерки, обозрения, отчеты о шумных дискуссиях — все журнальные и газетные жанры были отлично освоены Л. Радищевым, подписывавшимся то своим полным именем, то псевдонимом «Лерус», то инициалами «Л. Р.», прежде чем он окончательно перешел в стан прозаиков.