Кстати, юмор, столь неотъемлемый от фельетона, юмор, без которого этот жанр вообще немыслим, в «Пасынках большого города» начисто отсутствует: тут не до смеха ни читателям, ни автору. Но зато фельетоны его насыщены юмором, правда особого рода: это всегда улыбка, добрая, умная, ироническая, но никогда не смехачество и не зубоскальство. Этот тонкий, хочется сказать — интеллигентный юмор пригодился Радищеву во всей его дальнейшей работе. Помню, когда-то «Литературная газета» опубликовала маленький рассказ Л. Радищева «Дружеский фарш» — об одной из встреч с Алексеем Толстым. В этом рассказе есть любопытная мысль, характерное для А. Н. Толстого высказывание, которое вместе с тем аттестует и самого Л. Радищева.
Встреча произошла в редакции газеты «Литературный Ленинград» в день, когда Алексей Толстой сдал в издательство вторую часть «Петра». Попыхивая трубкой, он сидел в редакционной «гостиной», отделенной от других помещений фанерными переборками, и красочно повествовал о своем посещении издательства, где вместо того, чтобы пригласить оркестр, который сыграл бы туш или хотя бы «Ойру» в честь сдачи рукописи, без конца твердили о выполнении квартального плана. Пока Алексей Николаевич рассказывал, художник Борис Антоновский, пользуясь благоприятным моментом, набрасывал дружеский шарж. Взглянув на рисунок, Толстой немного поворчал насчет коварства карикатуристов, поблагодарил за «дружеский фарш»; затем, подумав, сказал: «Вероятно, даже при желании нельзя сделать подхалимский шарж, тут сам жанр запротестует».
Тогда ему рассказали про одного литератора, обидевшегося на газету, поместившую на него тоже дружеский шарж. «Конечно, — говорил литератор, — появление шаржа — факт приятный и лестный, но… товарищи, неужели у меня такая губа? Вот не думал. Мои домашние возмущаются, а у меня дети…» Толстой веселился от души: «Ах ты черт! И хочется, и колется. С одной стороны, хочется пофигурировать, а с другой стороны, хочется быть покрасивше! А тут взяли обнародовали губу. А ведь он главным образом и состоит из губы, которая не дура…» А заключил Алексей Николаевич совсем серьезно: «Люди, не понимающие смешного, часто попадают в смешное положение. Нет, что ни говорите, а юмор — необходимейшая вещь в домашнем хозяйстве».
Одного этого примера достаточно, чтобы понять цену смешного для самого Радищева: видно, что он обеими руками подписывается под замечанием А. Н. Толстого, превосходно запоминает юмор других и владеет им сам. Это счастливое свойство он с блеском проявил, написав о Корнее Ивановиче Чуковском, с которым часто встречался и переписывался. Это полное юмора, нежности и очаровательных деталей эссе (не могу подобрать другое, русское, слово для этого своеобразного жанра) напечатано в журнале «Детская литература» еще при жизни Корнея Ивановича.
При жизни… Выговорил эти слова и с болью понял, что пора перейти в своем очерке к прошедшему времени. Да, пора: тезка пережил Корнея Ивановича лишь на пять лет, при разнице в возрасте в четверть века…
А меня тезка старше был всего на три года. Я с самого начала сказал, что мы с полуслова понимали друг друга, — естественно, что наши беседы были предельно откровенны. Предельно? Пожалуй, нет: предел существовал. Прежде всего, тезка с его умом и тактом никогда не спрашивал меня о том, на что, по его мнению, мне было бы трудно или неприятно отвечать. Во-вторых, он и сам не любил откровенничать о так называемых личных делах. В чем-то он был как раз предельно закрыт, я это знал и, в свою очередь, старался не посягать на его тайное тайных.
Возможно, в какой-то мере это было игрой — он любил напускать на себя загадочность, — но в каком-то смысле закрытость являлась свойством его натуры. Например, он любил неожиданно исчезать, уезжать в дальние или в ближние края, — скажем, селиться где-нибудь за городом, не оставляя своего адреса, и подолгу, иногда несколько месяцев, не давал о себе знать. Потом от него приходило большое письмо, где среди шуток и дел прорывалось искреннее сожаление о том, что так долго держал меня в неведении, а то и в тревоге. Полушутя, полусерьезно он клятвенно обещал исправиться, никогда больше… и пр.
И вдруг появлялся, и мы с ним сидели до поздней ночи и расставались с трудом: поговорить и повспоминать всегда находилось о чем. Память у него была исключительная: он помнил в с е, что происходило за сорок с лишним лет нашего знакомства. Истинным наслаждением было следить за тем, как из дальней дали возникали и отчетливо вырисовывались, казалось, давно забытые эпизоды, факты, любопытнейшие детали, лепились образы и характеры знакомых, но уже ушедших от нас людей, — словом, вставала эпоха. После такой беседы я вновь убеждался, какой замечательный мемуарист из него получится, когда он вплотную засядет за книгу воспоминаний. Для мемуариста у него было все: аналитический ум, острая наблюдательность, рекордная память и, повторяю, широкий круг жизненных наблюдений и былых знакомств, особенно в мире литературы и искусства. Былых? Так ведь б ы л о е для мемуариста и нужно.