Выбрать главу

В каптерке удушливо пахло заношенной и лежалой солдатской одеждой. Батя громко поминал всех родственников, раскапывая залежи узлов и свертков, наваленных до потолка, но Петрик чувствовал себя великолепно: последний расчет с госпиталем, последний!

— Твое, что ли? — кричал ему сверху Батя, швыряя под ноги очередной узел, перетянутый ремешком или веревкой. — Да ты, солдат, шевели быстрее мозгой, некогда мне тут с вами…

Наконец сверток с деревянной биркой, где было нацарапано чернильным карандашом «Петрик Сим. Адамов.», был отыскан. Пожитки, находившиеся в свертке, трудно было назвать обмундированием, но Петрик обрадовался им как старым, добрым знакомым.

Вот его бывалая гимнастерка, потерявшая свой первоначальный цвет, со следами присохшей окопной земли, с прорехой на плече, шаровары в мазутных пятнах, скоробившиеся рыжие ботинки с веревочными шнурками.

Всякое довелось испытать их владельцу: втискиваться в теплушки, ползти, прижимаясь к земле, с телефонным проводом, падать куда придется, когда рядом, кажется в двух шагах, визжит снаряд, сидеть скорчившись в сыром окопчике.

Найдя нужный узел, Батя сразу добрел — такой был у него нрав — и душевно беседовал с уходящим из госпиталя.

— Положение твое, солдатик, было аховое, — говорил он, благожелательно поглядывая на Петрика, который, сидя на полу, навертывал обмотки на свои длинные худые ноги. — Я, брат, еще в японскую насмотрелся в полевом лазарете… Заражение было у тебя, а это, солдатик, как гласит медицина, — летальный исход, а по-русскому — летать такому человеку прямо на тот свет… А тебе привалило. Наружную внешность тебе попортили, зато сам живой!

— До сих пор не верю! — радостно бормотал Петрик, развязывая зубами узлы на веревочных шнурках. — Главная докторша мне объясняла так, что очень крепкое у меня основание. Я думаю, оттого, что много ел сала. У нас на Беларуси уж так заведено — едят его прямо с грудного возраста. Мне матушка рассказывала: вожжаться, говорит, с тобою было недосуг. Заорешь, а я тебе сразу шматочек сальца… Ну и лежишь, сосешь да помалкиваешь…

— Эта твоя догадка вполне законная, — подтвердил Батя. — Сало и мед есть не только вкуснейший продукт, но и дает человеку резерв силы… Эх, боже ты мой, — тяжело вздохнул он, — как подумаешь, как припомнишь… шкварочки эти на сковородке, Скворчат… Куда там пение соловьиное…

— Батя! Эй! — донеслось из-за двери. — Ходи сюда!

Лицо у Бати сразу отвердело, свирепые усы шевельнулись:

— Начхоз зовет! Ну, прощевай, солдат… Некогда мне тут с вами…

Петрик вышел из госпиталя без обиды на последние Батины слова. Какая может быть обида? Служба! А главное — не до этого, когда ноги ведут тебя через госпитальный дворик прямо к калитке, а за калиткой — Москва.

В Москве Петрик еще не бывал и теперь, когда находился в столице, тоже не имел случая увидеть ее. Он был без сознания, когда его доставили из санвагона прямо в госпиталь. Но слыхал он о Москве с малолетства — рос на полустанке, в семье путевого обходчика.

Слыхал он про знаменитый малиновый звон и сорок сороков, про благолепные крестные ходы, лихачей-извозчиков с лакированными пролетками и чудо-конями, о каких-то особых, сдобных, расписных пряниках, которыми торгуют на улицах, о трактирах с музыкой, о магазинах, где можно заблудиться, как в лесу.

Посчитать, так совсем еще недавно существовала эта Москва, но теперь она была уже вроде полусказки-полубыли, да Петрик и не сожалел о том, что такую ее не застал. По нынешней Москве — негромкой, малолюдной, с вспученными или, наоборот, осевшими булыжными мостовыми, со следами пуль на стенах, а то и с воронками от снарядов — он шел с особенным чувством. Эту Москву он защищал на дальних подступах, стоял за нее грудью…

По календарю была уже поздняя осень, но деревья еще не сбросили листвы, прохваченной ржавчиной, в воздухе плавали тонкие нити паутины, и казалось, что неяркое солнце даже пригревает слегка.

Во всяком случае, не холодно было и в одной гимнастерке («Шинель осталась на месте происшествия», — объяснил в госпитале Петрик, когда Батя составлял на него листок «наличного вещевого довольствия»).

Ноги в тяжеленных, уже давно отслуживших свое солдатских ботинках передвигались нелегко, и все-таки, всем существом своим, Петрик жаждал движения. Он не опасался, что заблудится в этих кривых, горбатых улицах и переулках, упиравшихся вдруг в тупики. Сосед по койке, наборщик-москвич, начертил ему подробнейший план, где все было обозначено — и то, что требовалось для дела, и то, что, по его мнению, «преступно не посмотреть». И Петрик шагал вполне уверенно, поглядывая вокруг с детским любопытством.