Любопытно, что и в самые острые секунды я не забывал о склянке с ядом (в куртке, брошенной на стул), эта мысль — мерцающая во тьме идея — словно усиливала наслаждение борьбы и смертной истомы. И сразу после ее ухода я перепрятал бутылочку.
— Куда? — спросила Лара.
— Под подушку.
— Так с ней и спали?
— И спал, и днем носил с собой.
— Господи, к чему такие предосторожности?
— Нет, я не боялся, что на болиголов покусится кто-то, а держал при себе, как человек держит необходимое для жизни лекарство.
— Для смерти, — поправила Лара. — Вы боялись ареста?
— Надеялся его опередить.
— И где же бутылка была в субботу, когда мы сидели за столом?
— Там же — во внутреннем кармане куртки.
— Разве вы сидели в куртке?
— О черт! Она висела на вешалке в коридоре… да, я надел, когда вышел за Евгением.
— Вот видите! А потом — не обратили внимания: уровень жидкости в бутылке не понизился?
— Точно не скажу. Да это и не показатель: если яд на время позаимствовали, его могли разбавить водой. Я не акцентировал на этом внимание, я ж тогда не знал, что Евгений отравлен.
«А вдруг нет? — пришла мысль. — И доктор не уверен… Что произошло на самом деле с Женькой?.. Урны сдвинуты…»
Паузу прервала Лара, заявив решительно:
— Нет, Родя! Похитить так, чтоб никто из нас не заметил, и подложить потом… слишком сложно.
— Ты так увлеклась следствием, дорогая, что забыла про мое отчество. Мне приятно.
— Да, увлеклась! Не могу видеть, как человек себя топит ни за что ни про что.
— Я убил брата и жену, черт возьми!..
— И там не все просто! Французский флакон, записка… Вы же не подбрасывали, не заставляли его писать.
— Заставить Всеволода не смог бы никто.
— Вот и успокойтесь на самоубийстве.
— А Евгений?
Она промолчала. Уверен, у нее есть своя версия событий; и врожденная детская непосредственность, прямодушие (прелестное лицо ангела — открытый крутой лоб, пышные волны волос' подобраны, точно крылья, над висками) борются в душе с нажитой взрослой деликатностью.
— Лара, моя жена погибла — это снимает с нее подозрения.
— Она пользовалась французскими духами?
— Ну, я подарил весной на день рождения.
— Фирмы «Коти»?
— Не разбираюсь, просто дал денег.
— Так вот. Наташа вам подыграла, чтобы спасти вас.
— Да Евгения-то кто отравил?
— Не вашим болиголовом.
— Это не доказано.
— Но и не доказано, был ли секретарь отравлен. (Не у одного у меня сомнения!) Этот толстяк ваш мог так его толкнуть, что это вызвало смерть.
Мы помолчали.
— Не вашим болиголовом… — повторил я. — Другой яд? Но если б доктор был замешан, он бы ни за что не упомянул про отравление.
— Неужели вы подозреваете дядю Аркашу? — удивилась, даже возмутилась Лара.
— Нет, с какой стати… И все же какая-то тайна в нем есть.
— Тайна?.. Он такой простец. Что за тайна?
— Может, он продолжает тайком свое зелье варить? — Я рассмеялся натужно. — У него в доме необычно пахнет.
— Болиголовом?
— Нет, нет, как бы аромат роз.
— Правильно, он выращивает розы.
— Я становлюсь неврастеником, — сознался я. — И розы в желтой хижине кажутся мне ядовитыми.
Наш костер догорал, почти догорел, изредка вспыхивая рдяными глазами, как добитое копьем издыхающее чудовище, которое вдруг начал оплакивать реденький, робкий дождик.
Мы вошли в дом, разделись, повесили свои куртки на оленьи рога в коридорчике, возле круглого зеркальца без оправы, в котором я только сейчас разглядел ее глаза — пестрые, с ярко-зелеными искрами.
— Ты смугла, как цыганка, Лара… как Суламифь.
— Приятно слышать от поэта.
— Ты такая хрупкая, гибкая — и так много работаешь.
— Я очень сильная. А вот кстати: на что живут поэты, ездят в Италию, покупают французские духи?..
Я засмеялся.
— Не на помещичью ренту. И съездил-то я всего один раз в жизни, выполнил крупный заказ перед этим — настоящий дворец под восемнадцатый век. Я плотник.
— Нет, серьезно?
— Абсолютно. Этим ремеслом всегда и жил, у нас дружная шайка, высокой квалификации, работаем по нескольку месяцев в году.
— А, вот почему вас не было все лето.
— Да, после заграницы впрягся до сентября. Я тебя разочаровал?
— Нисколько, наоборот — оригинально. Я так и подозревала, что вы настоящий мужчина, а не трепещущий творец.