С кругами пятен сажи на потолке, над керосиновой лампой – другое дело. Их надо сохранить, чтобы правильно ставить лампу.
Мой сосед, проживающий на северной стороне луга, за ручьем, в большом коттедже, уже знает о моем приезде. Он немного глуховат. Однажды, помню, хотел даже нарисовать его как глухого, с наклоненной на бок головой. Я прозвал его «Колючий Раймерз», потому как его зовут Раймерз, а живет он в окружении аккуратно подстриженных огромных зарослей туи. Раньше я с нетерпением ждал сообщения о его успехах, когда он «теоретически», как говорил, через точные подсчеты числа ступеней садовой лестницы и последующие перемножении их на ее длину и число подъемов по ней, достиг вначале высоты поставленного «теоретически» на «попа» пассажирского поезда, а вскоре покорил и сам Монблан. Свои сообщения он тщательно фиксировал в голубой тетради по окончании трудового дня. Теперь сосед зашел в своих тяжелых сапогах, скрипя на ступенях моей лестнице, нанес целую кучу грязи в комнату и все для того, чтобы показать мне свои новые достижения за то время что меня не было. Невероятно, с каким упорством он стремится к достижению нового рекорда!
В этот раз мне очень скучно. Со мной нет моей Симоны. Ноя, будто наяву повсюду вижу ее призрачный облик: вот здесь, на низком бретонском стульчике, она когда-то сидела и лущила горох, напевая при этом песенку Шарля Трене «La mer».
Словно издеваясь над собой, кладу пластинку с песней «Je suis seul ce soir» на диск черного, чуть поврежденного патефона, завожу пружину и запускаю пластинку.
Я буквально задыхаюсь в воспоминаниях о Симоне. Трясу головой – ну, почему нет мне отбоя от этих нахлынувших картин воспоминаний?
Симона в дверях, на фоне рассвета, в прозрачном пеньюаре и с распущенными волосами…. А вот Симона, совершенно обнаженная, выходит после душа и ВСЕ ее волосы, не успев просохнуть, блестят как вороново крыло от мягкой влажности… Симона на лугу – деревянные сабо на ногах. Симона наклонившись, моет полы – руки с тряпкой на полу, зад приподнят и скользит в мою сторону…
Надо было ввезти Симону сюда как уборщицу – ах, что за подлая мысль! Да я бы сам ни за что не допустил бы такого в ее отношении. И потом: жить в страхе перед каким-то доносчиком, в страхе, что какая-нибудь нацистская свинья может мне позавидовать… Да и Симона не могла бы удержаться, чтобы не поиграть с огнем.
Попытаться вызвать ее официально мне не позволяет моя гордость. На такое надо решиться.
Вечером, когда лежу на своем набитом бретонской шерстью матраце, со мной происходит что-то непонятное, словно я, лежа вот так, уставивши глаза в потолок, только что поссорился с Симоной – с Симоной и со всем своим существом: Господи, да что со мной происходит? Нет никакого настроения что-либо делать. И это все из-за Симоны! Нужно хоть чем-то заняться, но у меня полная апатия. Словно бы осталась лишь половина меня.
Даже когда смотрю на болотистый ландшафт, свежую зелень берез и высокой травы, вижу перед глазами НАШ берег в Ла Крузике.
Чтобы ослабить эти видения наяву, стараюсь думать о Симоне только плохо: слишком поздно я раскрыл ее уловки и стал относиться к ней скептически. Хорошо еще, что у меня хватило ума не вслушиваться и запоминать ее слова, а затем сравнивать с теми последними известиями, что получал официальным путем. А она, очевидно, чувствовала прикрытие ее с моей стороны. Это вытекало уже из разговоров о происхождении ее семьи, описании ее школьных лет. Семья Симоны происходила корнями из старого испанского рода, а затем Саготы получили бретонское гражданское состояние. Однажды Симона училась на курсах на учительницу лицея, а затем и на медсестру. Отец ее, Рене, стал сначала бесшабашным летчиком – один раз он даже построил свой собственный самолет – а затем моряком. В конце концов, перепробовав все, он не утвердился ни в одной профессии, да и, кроме того, знания его во всех сферах были крайне поверхностны. Единственное где он оказался докой – это в брачных аферах.
Но когда я как-то застиг Симону в подобных аферах, и она это тоже заметила, мне не было стыдно: «Voyons! Qu’est-ce que ca vent dire?» – как наяву слышу щебечущий голосок Симоны в ответ на мои возражения. В следующий миг меня настигает буквально сценический образ: Симона играет роль плутовки. Каждому, кто не так сведущ в Симоне, как я, она казалась бы просто очаровашкой.
В любом случае, с Симоной было весело. Ее образ неотвязно преследует меня. Рисовать Симону здесь, в каморке, и рисовать не переставая, доставляло мне несравненно большее удовольствие, нежели командующего на мостике с биноклем на груди. Симона пьет чай; Симона расчесывает волосы; Симона прихорашивается перед зеркалом. В основном это были узкие, вертикальные форматы.
У меня нет радиоприемника, и потому я жадно поглощаю подряд все, что попало, на страницах подобранной на вокзале газеты. И каждый раз, когда я зачерпываю ложкой какое-то варево в своей тарелке, появляются двое очень молоденьких французских военнопленных и звонкими голосами, громко и отчетливо произносят: «Добрый день, дамы и господа!».
Вторжение сквозит в каждой прочитанной мною строке. А в голове звучат слова из последнего приказа Гитлера на Новый год:
«Вероятно, плутократический мир на Западе хочет установить опыт своей государственности везде, где можно: но все его планы потерпят фиаско!»
А когда, интересно, высадится плутократический мир в Ла Боле? Почему же в районе Ла Боле построены тяжелые артиллерийские бункера, если не в преддверии высадки союзников?
Здесь нет никого, с кем можно было бы поговорить по душам. Дружище Пенцольд лежит в больнице в Штарнберге с желудочным кровотечением. По крайней мере, там-то он лежит без своей формы фельдфебеля. Почему он все время ходит в униформе? Фалькенберг, интендант, погиб. Лео тоже мертв.
То, что парни из Берлина заказали мне в этот раз – полное свинство. Мои рисунки кораблей – заградители, танкеры в доках и подлодки в бункере – они хотят также получить для стен Дома Германского Искусства, но, прежде всего, конечно большого формата для огромных помещений выставки: особенно Деница с его лучшими командирами, ассами подводного боя, скульптурно прямыми – все сообщество героев на ОДНОЙ картине.
Мне мысленно видится эта картина: осевое расположение фигур. Соразмерно подчеркнуты вертикали и горизонтали. Средняя ось проходит прямо через переносицу Деница, который смотрит строго перед собой. Правая рука со сжатыми в его манере пальцами, в левой же лист бумаги – лента телетайпа, приказ на день грядущий… На столе перед Деницем – горизонтально! – морские карты. Края карт загнуты, а прямо перед ним разбитая на квадраты штабная карта средней части Атлантического океана. Командиры в двух группах, по трое, справа и слева от своего главкома, смотрятся также как и Дениц, но из-за пространственной перспективы, немного меньше, однако также подтянуты и бодры – нет, лучше: выражения тел между «вольно» и «смирно», расслабленны и подтянуты одновременно. Шепке, Кретчмер, Томп, Эндрас, Приен … Нужен еще один! Возьмем-ка папашу Шульца. Он также должен быть в этих рядах.
Золотая и серебряная вязь на предплечье – а именно здесь центральная точка композиции – на Денице: одна широкая и четыре узкие полосы. У других персонажей я не могу нарисовать руки полностью, поэтому руки их либо за спиной, либо согнуты. Не забыть об орлах на правой стороне груди. Деницу нужно на левой стороне груди добавить значок подводного флота и, конечно же, золотой значок члена нацистской партии!
В полный рост! Проклятье! Как мне их всех разместить на низких стендах этой крохотной комнатушки? Ноги я им обрежу: они будут скрыты за столом с картами. Одна из карт свисает, образуя равнобедренный треугольник с передней стороны стола. Это сделать просто. Голландцы здорово потрудились над написанием своих многоперсонажных картин с расположением всяких высочеств в эпизодических сценах. Но чего им, на мой взгляд, надо было бы избегать, это узости пространства картины. Однако я тоже хочу этого достичь. И вместо театра, этакий оцепенелый паноптикум, обостренная умственная работа – застывший Дениц, заставляющий застыть все вокруг.
Меня так и подмывает нарисовать Деница в качестве глашатая смерти в манере гравюры на дереве Ретельшена или в танце смерти под Базена: как дико жестикулирующего скелета с гигантским шлейфом цепляющихся друг за друга утопленников и шлейфом из вытянутых, уродливых человеческих тел в оставленных повсюду, уходящих вдаль, следов его костлявых ног.