Ежедневно к прежним добавляется новый коллективный гроб, а может быть и больше: в Ледовитом океане, Карибском море, Мексиканском заливе, вдоль американского побережья, перед Фритауном, в Беринговом море, перед побережьем, где проходит высадка союзников….
Все идет как по писанному. Без сучка, без задоринки. Почему же нельзя сделать так, чтобы граната смогла вновь возродить мокрую кучу полусгнившей плоти, размозженных мозгов, полуразложившихся кишок и развороченных кусков униформы?! В подлодках уничтожение разлагающихся тел происходит необычно быстро — почему? Ответа пока нет.
Выше всех на стене висит портрет адмирала Дёница. Представляю его на докладе в штаб-квартире фюрера: как он держит в руке свой адмиральский жезл, стоит на вытяжку и словно попугай бормочет: «Так точно, мой Фюрер! Так точно, мой Фюрер!»
Прилизанный Ефрейтор, безумный и сумасбродный, с усиками, словно сопли под массивным носом, и молодцеватый, бодрый и одновременно покорный Дёниц: та еще картина!
Несколько молодых офицеров говорят о Высадке. «Я этого не понимаю. Можно же использовать самолеты-торпедоносцы для таких нужд…» — «Можно, можно…, — перебивает его другой, — Можно и на сковороде диадемы штамповать» — «Вас умники там только и не хватает!» — «Что за незрелые суждения!» — «Твердость как у гранита, а нежность как у муссона!»
Поражаюсь поэзии в речи боевых офицеров. Коньяк здорово развязал им языки.
Раньше, давным-давно, тоже были люди, которые в подпитии забывали все правила и болтали обо всем в открытую. Взять Труманна, например: никто никогда не был уверен в том, что он действительно пьян или просто претворялся, чтобы можно было открыто поговорить.
Труманн исчез в 1941. кажется, будто сто лет назад.
Кают-компания в Ла Боле: там сидело Бог знает сколько моряков, словно ненужные фигурки, выстроенные в ряд на длинной скамье. Старое торговое судно под ними даже двигалось по особенному. В таком состоянии они могли принять за своего любого, кто подыграл бы им в таком же состоянии подпития.
Помню, подсел к ним Бертель Эндрас: низенький и исхудавший — словно тень. В ушах все еще слышу его рапорт о мысе Флоу, словно это было вчера: «Мы легли на грунт в первый раз в виду Оркнейских островов. Я нес вахту. В 19 часов начали всплывать. Ночь стояла довольно светлая. Северное сияние. Никакой работы рулями, никаких огней, и к сему еще это течение. Довольно трудное положение рулей. Я отлично знал морскую карту района. К тому же мы едва избежали столкновения с минным заградителем. Бухта казалось пустой. Лишь два линкора и эсминец. Мы нанесли веерный торпедный удар из аппаратов 1 и 4…».
Никто из слушавших его не пошевелился за все время рассказа. Все выглядело так, будто все затаили дыхание. Лишь когда Эндрас замолк, мы снова вздохнули.
Стоило лишь подумать о Бертеле Эндрасе, меня словно ножом пронзили: в том состоянии, в котором он всегда пребывал, он никогда бы не мог выйти в море. Это конченый человек. Блуждающий взгляд бегающих глазок, дрожащие губы. Отправить его в поход в таком состоянии, было чистым убийством. После рассказа о мысе Флоу, он смущенно взглянул на меня и попросил извинения, поскольку заметил, что я понял, в каком состоянии он вел свой рассказ. Но почему же ни один из его товарищей не шевельнулся во время его рассказа? Эндрас никогда бы, даже тогда, когда его специально об этом спрашивали, не признался бы, что он никогда больше не нес вахту. Он всего лишь стремился с детства в своих несбыточных мечтах ко всей этой героической чепухе, наполненной ясного мышления, благоразумия, ума. О команде, которая при сломленном командире едва ли имела один шанс из сотни выжить, некто не думает. Так здорово звучит: «Все за одного — один за всех!»
Да только клич этот относится к одному, к командиру. Все же остальные — это всего лишь «персоны» или хуже того: «человеческий материал».
Тем летом, последним летом для Эндраса, я спрашивал себя: «Как так получается, что одни командиры являются как ангелы смерти, а другие являют собой молодых богов победы»? и этим богам побед тоже ничего не дается даром, о чем свидетельствуют их рапорты и журналы боевых дежурств. Были ли у них нервы покрепче или они просто проявляли в большей степени самоуничтожающую фантазию? А может быть, одни были просто упрямы, а другие более чувствительны?