— А где, собственно говоря, живут твои родители? — интересуется у меня Старик, когда я захожу незадолго до полудня в его кабинет, таким тоном, как будто бы он почувствовал, что я только что унесся мыслями в Хемниц.
Вопрос бьет меня словно удар под дых.
— Ты хочешь знать это по служебной необходимости? Я имею в виду…
— Нет, просто так, — поспешно успокаивает меня Старик.
— Где живет мой отец, жив ли он еще вообще — я не знаю. Не имею никакой связи с отцом.
«Хорошая наследственность — это так здорово!» — констатировал мой господин Папаша, когда я, после десятка лет полного забвения, впервые посетил его, и, говоря это, он не заметил, как сильно ударил меня по колену, простота святая.
— А где твоя мать?
— Где она теперь, я не знаю. Мы потеряли нашу квартиру. Я живу, так сказать, без домашнего адреса. Мой брат — летчик — летает на самолете-разведчике где-то в России. Если ему пока везет, то он все еще жив. Во всяком случае, у меня нет никаких вестей о нем.
— Вот этого я не понимаю. Ты же недавно был в Берлине? А там ты бы мог получить известия о нем.
— Теоретически. Но меня тут же отослали обратно. Я должен был тут же развернуться и adieu. А потом на меня навалились другие заботы.
Старик, должно быть, заметил, что эта тема мне неприятна, поскольку теперь он погружается в полное молчание. Но почему мы должны были сцепиться? Как-никак, у нас такое впервые, что Старик спрашивает меня о моем происхождении. На лодке U-96 все, что касалось личной жизни, было табу. Прежде чем Старик может еще попытаться перейти теперь уже на другую тему, я спрашиваю его, хотя уже давно кое-что знаю о нем:
— А как у тебя сложилась жизнь?
— Обыкновенное кадетское воспитание, если ты, конечно, можешь себе это представить.
— Только в соответствии с моделью господина Райберта: кадет — это надежность, умение, послушание, неустрашимость в бою, молодцеватость — и естественно слепое подчинение приказам.
— Если хочешь, где-то так. Но ты можешь оставить господина Райберта в покое. Мой отец был кадровым военнослужащим, в звании «вертела», так сказать. И потому это напрашивалось само собой — я имею в виду кадетское воспитание.
— Совсем не веселое дело.
— Скажем так: не совсем такое, как у твоей деградирующей богемы, которой ты так поклоняешься.
Старика заметно радует, что у него для меня нашелся этот язвительный удар. Он чешет за правым ухом, и впервые это не выглядит жестом смущения. «Солдатская радиостанция Кале» сообщила, что немецкая подлодка была потоплена после пятнадцатичасового преследования ее кораблями союзников и бомбежки глубинными бомбами. Я узнаю это от зампотылу в клубе. Пятнадцать часов! — мне становится дурно. Не думаю, что господа дикторы преувеличивают. С такого рода техническими данными английская радиостанция точна. Пятнадцать часов: Мне не надо напрягать всю мою фантазию — картины вероятной трагедии появляются самостоятельно. И пока я тупо пялюсь в пространство передо мной, меня буквально разрывают вопросы без ответов: Были ли у них хоть какие-то паузы в этом преследовании и бомбежке? Сколько преследователей гналось за ними? На какой глубине бомба попала в лодку? Чья вообще была эта лодка? Называл ли зампотылу номер лодки? Поднимаю голову и встречаю взгляд зампотылу:
— Кто же это был?
— Хорстманн.
— О, Боже! — вырывается у меня помимо воли.
Старик, который как раз вошел, услышал мой возглас:
— Ну, ну, ну что случилось?
Зампотылу молчит. А мне хочется вскочить и нестись куда-нибудь сломя голову. Однако, вместо этого я глубоко вздыхаю и объясняю:
— Речь шла как раз о Хорстманне…
Старик застывает и не двигается.
— … нашему Фюреру и высшему Главнокомандующему троекратное «Да здравствует Победа!» — это гремит из радио.
Скосив взгляд, вижу, как наш доктор пытается совладать с собой. Насколько я его знаю, он бы сейчас с удовольствием, скорее даже из большого подхалимажа перед командиром, заткнул бы радио ударом кулака, чтобы заглушить этот вой. Но, кажется, доктор слишком погружен в свои мысли. После третьего ревущего «Да здравствует!» он вдруг орет как резаный:
— Не может ли кто-нибудь прекратить этот проклятый балаган? Проклятье!
— Ну, ну, ну! — слышу вполголоса из глубины помещения. А затем еще один:
— Держите нервы в узде!
Как долго, спрашиваю себя, доктор сможет выдерживать такое напряженное состояние? Кто-то со стуком опускает стакан на небольшой круглый стол, поднимается одним рывком, громко говорит: