— Танки и самолеты — это же, само собой разумеется! Подлец и мерзавец тот, кто сомневается в этом!
Конец представления! — готово сорваться у меня с языка. Я недооценил, как уже часто бывало, актерские способности Старика. Взяв свои инструменты, направляюсь в сторону Арсенала, чтобы нарисовать старую подлодку-ловушку для борьбы с самолетами. В конце пути вяло шлепаю мимо унылых и печальных фронтонов: серые дома со слепыми стеклами, и такими же серыми как и стены. Повсюду штукатурка осыпается большими участками, напоминающими коровьи лепешки: Дома словно паршой покрыты. Мой планшет уже становится тяжелым для меня. Не следовало отсылать машину. Но на машине здесь было бы сложно проехать: всюду валяются тросы, кабеля, всякие технические принадлежности и приспособления. Лодка, которую я ищу, лежит не в Бункере, а в глубокой балке: Она снята с эксплуатации, но, несмотря на это, скрыта маскировочными сетями против наблюдения с воздуха. Это одна из немногих лодок, у которых были успехи против самолетов: Две сбитых воздушных цели. Ценой полудюжины тяжелораненых членов экипажа. Надо собраться. Хочу изобразить ее настолько точно, насколько только возможно пером и тушью, и в любом случае используя сепию из разбавленной туши. Нужно суметь выписать каждый узел, каждое пятно в маскировочной сети. Вернувшись во флотилию, наталкиваюсь на Старика, который хочет видеть мой рисунок. Он долго всматривается в него. Затем бормочет:
— Эту подлодку U- 256 еще можно склепать. Отверстия торпедных аппаратов заварить плотным швом, нарастить обшивку двойной толщины над вмятинами — это все-таки возможно — и именно теперь, когда у верфи так мало заданий. И к тому же у нас есть шноркель….
Монолог? Или эта речь предназначается именно мне? Не знаю, к чему это мне? Циркулируют скверные слухи: На сторожевом корабле несущем боевую вахту, два человека взбунтовались и подбили экипаж на террор: Они распилили своего командира и бросили куски тела в огонь судового котла. Мятежников одолели и расстреляли прямо на борту. Потом опять сообщают, что пол-экипажа взбунтовались и попытались убежать в направлении Родины. Сторожевик преследовали, и мятеж был подавлен. Не хочу спрашивать Старика о том, есть ли в этих слухах хоть доля истины. Словно озлобленный охотник он то и дело бродит по территории флотилии и ведет себя так, как если бы был в состоянии войны и с Богом и всем миром. Как бы я хотел заглянуть за эту маску озлобленности! Какие мысли носятся в его голове? Он же не может всерьез рассчитывать на деблокирование? Вечером мы сидим в павильоне Старика, и наша беседа вращается вокруг солдатской этики.
— Все же, вот вопрос, на который я бы хотел получить ответ, — решаюсь, наконец, спросить Старика, — Как солдатская этика совместима с тем, что происходит сегодня в стране?
— И что же происходит в стране?
Этим риторическим вопросом он приводит меня в бешенство, и хотя я знаю, что задеваю его за живое, все же говорю:
— Все видели желтые звезды Давида — они есть даже в Париже. Надписи на скамьях в парках и скверах тоже каждый может увидеть. И вывески в витринах ресторанов. Все должны знать, что евреям, тем, кто еще не попал в лагерь, поход за покупками разрешен только по определенным дневным часам, что они фактически объявлены вне закона. И эти факты нельзя выдать за оплаченную пропаганду для солдатской радиостанции. Во всяком случае, я очень точно помню о «хрустальной ночи» и следующим за ней дне. Я как раз был в Дрездене в Академии художеств — получал государственный грант.
Старик сидит, словно окаменел.
— Все эти годы я вытеснял воспоминание об этом — не вытеснил — лишь подавил. Но картины остались. И со временем они не поблекли. Я вижу все так отчетливо, как будто это произошло вчера. Академия на Brehlischen Terrasse. Тяжелая дверь, которую открывали с огромным трудом… И еще евреи в длинных сюртуках абсолютно черного цвета, со странными локонами подвитых пейсов вокруг клочковатых бород падающими на уши, брюках заправленных в носки и черных долгополых шляпах — бледные как смерть. Несколько удерживаемых в руках перед животом Скрижалей Завета с высеченными на них Десятью Заповедями из синагоги — довольно тяжелые, высокие — с которыми они должны были совершить торжественный марш и тому подобное. А потом они падали и другие вокруг тоже.
Потому что затем был шквал камней. Какой-то жирный штурмовик проорал команду, и заорал шумный хор: «Долой! Долой! — Мы сыты по горло!» И сразу — кровь! Я убежал назад в Академию и там блевал так, как никогда еще в жизни не блевал. Итак, Я видел это! Но никогда об этом не рассказывал. Это в первый раз. Теперь ты это знаешь! Старик сидит в кресле прямо, словно аршин проглотил. Он даже не двигает руками на подлокотниках кресла. Когда молчание становится невыносимым, продолжаю: