Выбрать главу

— Странно, — сказал тихо Борис, — мы сидим в тепле и уюте, а при этом обсуждаем проблемы грядущей катакомбной культуры. Но вот мы и сошлись во взглядах. Ведь и я говорил, что сила России в Слове.

Он встал, подошел к окну, задернул шторы. Исчезли огоньки дома напротив, стоявшего за трамвайной линией, в комнате стало еще уютнее, отгороженнее от мира, защищеннее. И весь их разговор и вправду приобрел какой-то таинственный, почти пещерный, нарочито скрытый и уединенный вид и смысл. «Однако уютные катакомбы», — подумал Илья, а вслух сказал:

— Мы сошлись, как пессимист с оптимистом. Вы, оптимист, говорите, что зал наполовину полон, а я, пессимист, говорю, что он наполовину пуст. Или поострее: глядя на коньяк и нюхая пробку, пессимист говорит: «Клопами пахнет». А оптимист, нюхая клопа: «Коньячком запахло». Так что же вам — коньячком запахло?

Илья последний раз затянулся и загасил сигарету в металлической пепельнице-ежике. Слова его прозвучали резковато, но Борис вроде бы не обиделся. Он жевал кончик карандаша, потом улыбнулся Илье:

— Нет, не запахло. Разница между нами есть, конечно. И немалая. Если определить яснее, для вас литература — прошлое, она была. Сегодня ее нет и не может быть, потому что у нас, здесь, мертвое пространство, выжженная земля, пустое поле, место, где ничего уже не происходит, Россия пришла к своему концу, к провалу, к могильной яме. И только со временем, когда плуг истории перепахает это проклятое место, если не сломается, конечно, то тогда в эту пашню падут семена великой русской литературы прошлого века — и только тогда возможны всходы. Так я вас понял? — говорил он по-прежнему тихо, не повышая голоса.

— Примерно так. Красиво сформулировали.

— Ну, пусть красиво. К этому не стремился. Но я, хоть и употребляю это же слово — «провал», говорю о разломе, о перерыве традиций, вижу, что жизнь и в провале продолжается, люди любят, ревнуют, ненавидят, умирают, болеют, страдают, — все это жизнь, и она дорастет до высших ценностей, потому что из ямы звезды виднее — даже в светлый день. У вас взгляд немножко, мне кажется, снобистский. Я же говорю, как писатель, пусть и непечатающийся, а не как теоретик. Мне сегодняшние изломанные судьбы людей кажутся не менее достойными шекспировского пера, чем судьбы времен переломных. Времен революции, гражданской войны и тому подобных.

Глотнув остатки чая, Илья спросил:

— Что вы хотите сказать этим? И при чем здесь ваше писательство? Вы же знаете, что я уважаю вас, хотя и не читал. С удовольствием прочту, — он положил руку на конверт с рассказом.

— Вещь не показательная, — торопливо сказал Борис. — Мне было лет двадцать, когда я это написал. Если же считать, что жизнь кончилась, то тогда и писать ни к чему, да и не только прозу, но и научные статьи. Вы же согласились со мной, что все, что пишется всерьез, по сути своей экзистенциально, а значит, жизненно. Вы-то разве писали бы о прошлом, если б вам не надо было разбираться в настоящем?

— Пожалуй, что нет, — ответил Илья, чувствуя себя разбитым наголову, потому что именно это он все время говорил Элке, что он пишет для того, чтобы понять сегодняшнее и будущее, что история не музей, что она жива и объясняет настояшсе.

— Вот видите. Тем более это справедливо по отношению к прозе, к искусству вообще. Я всегда думал, как найти то, что экзистенциалисты называют пограничной ситуацией, когда человек избирает себя, проявляется до конца, но в мирной жизни. Война и революция, как ни страшно это звучит, благодатный материал для художника. Ну а сейчас? Каким образом возможна ситуация человека на грани смерти, гибели, если не брать вульгарный случай хулиганского убийства? Это именно случай, а искусство со случайным дела не имеет. Двадцать лет назад, в этом рассказе, что перед вами, я нашел ситуацию пришельцев. Вы скажете, что банально, что вся фантастика об этом. Но у меня не фантастика, а попытка ввести в реальность сверхъестественное, чтобы создать пограничную ситуацию и выявить суть этой реальности. Впрочем, это похоже на самооправдания. Прочтете — увидите. Я, правда, поступил там с Петей не очень учтиво.

— Каким Петей?

— Востриковым Петей, вашим знакомым, а моим соседом.

— Но вы ж двадцать лет назад не могли его изобразить. Его и на свете тогда не было.

— Был. Он только что родился. Значит, не двадцать, а восемнадцать или семнадцать лет назад. Я использовал его имя для одного из проходных персонажей. Почему — сам не знаю. Но отчасти угадал. Там у меня этот персонаж готовился в физики, как и Петя сейчас, насколько я знаю. Вы ему только рассказ не показывайте. А вообще я верю в мистику имен и перекрещивающихся проникновений. И имена даются не зря, да и неизвестно, кто кого создает писатель героя или герой писателя. Имена переплетаются, перекрещиваются, проникают друг в друга, наполняются жаром живой жизни, пока не теряешь, кто создатель, кто герой, а кто случайный живой человек. Может, я напишу роман о каком-нибудь Владимире Канторе, Кантор — это певец, а он возьмет и станет в моем романе писателем и будет в свою очередь писать роман о Борисе Кузьмине, сам не зная, откуда к нему пришли это имя и фамилия.