Выбрать главу

Тем временем Лёня с Марьяной вылезли и подошли к скамейке. Энколпиев, увидев это, тоже полез из воды. Она наклонилась лицом к скамейке, Леня приставил ей член сзади, примеривался. Энколпиев подошел, она ринулась было к нему, но Лёня в этот момент засунул свой болт ей во влагалище, точнее, не засунул, а вложил, потому что он был у него тоже не очень тверд. Она затихла, но взяла в рот член Энколпиева, чтоб только не отпустить его от себя. Лёня то ли понял, что тут возникла симпатия, то ли устал после «полутора палок», крикнул: «Иди, занимай мое место!» И отошел. Энколпиев оторвался от лица Марьяны, которое гладил, пока она работала губами и язычком, стал пристраиваться сзади: член стоял плохо, но на сей раз все же стоял. Энколпиев понимал, что главное попасть, а там, внутри, он распрямится, затвердеет. Она выгнула спину, как кобылка, как кошка, как сучка, чтоб ему было удобнее попасть в нее. Он и попал. Леня дал ей тем временем сосать свой член, она покорно взяла его в рот, но видно, что без удовольствия, а услышав, как она застонала, когда Энколпиев попал в нее, Леня окончательно убедился, что тут с ее стороны почти любовь, отошел и вообще вышел из комнаты с бассейном. Они остались вдвоем. Он драл ее, чувствуя, что его мужское достоинство налилось силой. Она стонала и была, похоже, приятно поражена его умелостью и продолжительностью акта. Распрямившимся членом он занимал все ее внутреннее пространство, она почти рычала. Заглянул Леня: «Вот это да! Вы еще работаете…» Испугавшись, что сейчас придут остальные, Энколпиев принялся кончать. «В тебя можно?» — «Нет, нет!» Он отскочил, и сперма далеко стрельнула вдоль бассейна. «О, какой ты!» — прижалась она к нему. Потом пили чай с шоколадными конфетами, завернувшись в простыни. Ни о чем с Олегом Ивановичем Энколпиев так и не поспорил. «Пора собираться, завтра на работу», — сказал, наконец, Лёня. «А мне лучше всех, — улыбнулась Марьяна, — я на каникулах. Два дня назад сессию сдала». Одеваясь, прижималась то к Лёне, то к Энколпиеву.

* * *

Вспомнив всю эту сцену Илья неожиданно для себя застонал. От неожиданности раздавшегося в полной тишине стона сам вздрогнул. Глянул на дверь. Закрыта, и никакого за ней движения. Значит, никто не слышал. Этот стон и дрожь вывели его из оцепенения. Даже хмель, который еще гнездился где-то в затылке, словно пропал, и он смог более или менее ясно, не казнясь, оценить свое воспоминание. Да, он грешен, любя Лину, изменяя жене. Но в припомнившейся ситуации видна степень еще большего падения. Рим времен упадка!.. Но для него-то это не должно быть оправданием. И почему он вспоминает этот эпизод со смешанным чувством, стыда, раскаяния и вожделения? Стыд как раз за это непрошедшее вожделение. Ведь он семейный человек, еще он любит Лину… Откуда в нем эта языческая неразборчивость, эта национальная карамазовщина? Легче было бы объяснить свое бесстыдство случайностью, самому себе объяснить. Но его все тянет на морализирование, на чтение нотаций… А это значит, что чувство должного в нем сильнее прочих потребностей организма. Надо жить, себя не стыдясь. А это возможно, только когда чист в своих чувствах. Где же в своих чувствах он не фальшивит? Он любит Лину. Желает ее. Только ее. Жалеет. Жалеет и желает. Любить, любимую женщину — вот выход, единственное решение.