— Да тебе еще рано, успеешь. Я скоро.
И она снова пошла на кухню. Она помягчела и, видно, была рада, что Пети вечером не будет. Саласа тем временем все пытался объяснить, что ему надо спуститься вниз за корреспонденткой институтской многотиражки, но бабушка не понимала его или не желала понимать, на все его уговоры отвечая:
— Жаль, что вы уже уходите. Ольга Ивановна дольше сидела.
Одна из стен Петиной комнаты выходила на лестницу. В то время, как из бабушкиной комнаты доносились пререкания, за стеной послышались тяжелые, но не мужские, шаги, потом звонок в дверь.
— Ты откроешь? — крикнула с кухни Лина.
На пороге стояла невысокого росточка, коротко стриженная широкоплечая девица в светло-сером клетчатом пиджаке и темно-коричневой вельветовой юбке. Лицо у нее было бугристое, нос в красноватых точках выдавленных угрей, щеки в рытвинах и свекольного цвета. Сквозь очки виднелись подслеповатые глаза с редкими рыжими ресницами. Через плечо у нее висел фотоаппарат, а в правой руке деваха эта держала портативный магнитофон. Петя понял, что это заждавшаяся сигнала Саласы корреспондентка.
— Мне нужна Роза Моисеевна, — сказала она, кокетливо при этом улыбнувшись Пете. Смешавшись и смутившись, да еще удивленный собственным поступком (открыл дверь, не спросив, кто там), Петя отступил, показывая рукой, куда пройти. Она почему-то подморгнула в ответ и прошла в комнату, умудрившись на коротком пространстве раза два вильнуть задом, который был у нее уже, чем плечи.
Вернувшись к себе, Петя поежился: за дверьми мог кто угодно стоять. То есть, надо надеяться, что днем бандиты не ходят, но осторожность никогда не помешает. А вошедшая в бабушкину комнату, поздоровавшись и представившись — «Матятина Нина Васильевна» — уже говорила доброжелательным и заинтересованным тоном:
— Видите ли, Роза Моисеевна, мы при нашем Институте собираемся открыть Музей ветеранов революции, ну, тех, кто участвовал, а при этом еще — чтоб были нашими сотрудниками. Мне поручено составить их биографии, чтобы студенческая молодежь знала, кто своей работой, своим героическим прошлым подготавливал почву для будущего, для нашего светлого сегодняшнего. Нам бы хотелось знать о вашей работе подпольщицы, об участии в революции пятого года. Вы же член партии с одна тыща девятьсот пятого года, мне в кадрах сказали, там еще ваше личное дело помнят. Ну и, конечно, прежде всего о вашей роли в Октябрьской революции, а также о дальнейших вехах вашей славной биографии, включая и работу в Институте.
Она остановилась, выжидая. Бабушка молчала, задумавшись и припоминая. Но тут в разговор влез Саласа:
— В момент совершения Великой Октябрьской революции Роза Моисеевна, как я слышал, находилась в эмиграции по партийному заданию. Правильно я говорю, Роза Моисеевна?
— Да, в эмиграции мы тоже чувствовали себя работниками партии, — смутно и неопределенно ответила бабушка. — Я там провела около двадцати лет, с девятьсот шестого года.
Петя подумал, что неучастие бабушки в революции должно разочаровать мужиковатую корреспондентку, но гостья не сдавалась, хотя тон ее и вправду стал не такой приподнятый:
— А как вы попали в эмиграцию? Вы, наверное, были в Швейцарии, с Лениным. Расскажите, как вы туда попали.
— Нет, я была в Аргентине. Но попала я туда не случайно. Мой отец всегда был свободолюбивый! — начала бабушка совсем не то, что, по Петиным понятиям, от нее ожидала корреспондентка. Петя даже поразился бабушкиной простодушной искренности и одновременно политической нечуткости. — Когда начались погромы, он сразу уехал в Аргентину. Я думаю, мое свободолюбие от него. Да, когда начались погромы, он уехал. Он не хотел жить в стране, где погромы. А в Аргентине был богатый меценат. Такой барон Гирш. Он там основал земледельческую колонию. И всем евреям давал землю бесплатно, и еще деньги и оборудование. Но евреи ленились, потому что им все досталось даром, получали у барона деньги и ничего не делали. Отвыкли трудиться. А мой отец, о! он был трудолюбив, он не брал денег у барона Гирша, он все засеял и выращивал, как надо. Соседи ходили и удивлялись, какие у него ухоженные поля и хороший урожай. Ведь, как и остальные евреи, он жил раньше в черте оседлости и не имел права крестьянствовать. Но он был трудолюбив, мой отец, и всему научился. А потом один гаучо убил ножом папиного работника, который не пожелал ему отдать лошадь. И тогда мы вернулись. Разве можно жить там, где тебя могут каждую минуту пырнуть ножом! Но в эмиграцию я поехала снова в Аргентину. Там уже были корни, остались знакомые. И потом я уже была старше и понимала, что гаучо — темные, обездоленные люди, просто нужно их дикие инстинкты наполнить классовым смыслом и направить их ненависть против эксплуататоров. А первый раз я в Аргентине была в семь лет.